олонистов, что она уже считалась предоставленной самой себе и вполне независимой. Именно это обстоятельство и являлось одной из главных привлекательных сторон этой страны, отличающейся, кроме того, невероятным плодородием, мягким и ровным климатом и полной свободой, столь драгоценной для всех любителей приключений и людей с сильным, независимым характером. Поэтому сюда стекались такого сорта люди со всех концов света. Те же причины заставили Жана Корбиака избрать Техас главным местом для своих операций.
Оставив в стороне песчаные равнины и болота, уходящие к морю, мы уже около двух часов находились на холмистом плато, покрытом бесконечными роскошными пастбищами, на которых гуляли на воле огромные стада быков, овец, табуны лошадей, а вдали, к северо-востоку, вырисовывались на горизонте цепи голубых холмов – последние отроги скалистых гор. Серебристые ленты бесчисленных рек и речушек, которые мы переходили вброд, и темные островки лесов, где росли кедры, сикоморы, акации и клены, – все это нарушало однообразие широких, выжженных солнцем лугов.
Вдруг Клерсина, привстав на стременах и на мгновение заслонив рукой глаза от солнца, обратила к нам свое сияющее лицо и молча указала рукой на группу всадников в семь или восемь человек, окруживших род паланкина и направлявшихся в нашу сторону.
– Командир! – сказала она дрогнувшим от волнения голосом.
– Отец? Клерсина, ты наверно знаешь, что это он? – воскликнула Розетта, вся дрожа от радости. – Ты уверена? Да? В таком случае ему лучше!..
– Да, это он, я готова поклясться! – подтвердила она, весело захлопав в ладоши.
Затем, схватив с моего седла Флоримона, так как мы ехали с ней бок о бок, она с радостным смехом стала подбрасывать его в воздух, рискуя уронить на землю.
Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы пустить своего коня в галоп, следом за мной понеслась Розетта, а затем и все остальные.
Минут десять спустя мы уже поравнялись с той группой всадников, на которую нам указывала Клерсина. Центр этой группы занимал род большого кресла, укрепленного на жердинах, в которые были впряжены два серых мула, а над креслом был сделан полотняный навес вроде балдахина. Под этим балдахином сидел человек – по-видимому, высокого роста, с длинной седой бородой, в широкополой соломенной шляпе и просторном белом шерстяном одеянии, напоминающем своим покроем монашескую рясу доминиканских монахов. Бледное, исхудалое с глубоко ввалившимися глазами лицо больного, выражавшее безмолвные страдания, дышало несомненной энергией и душевной силой, несмотря на физическую слабость и истощение. Это был тип настоящего «короля моря». В нем было еще больше величественности и мужественной красоты, чем в образе, созданном мною в моем воображении на основании рассказов близких ему людей. Глаза его имели тот же бархатистый блеск, что и глаза Розетты, тонкие линии его губ были те же, что и у его дочери, но только более резко очерчены и с отпечатком глубокой скорби в уголках рта. Увы, он не мог даже приподняться, не мог наклониться к своей дочери, и бледные, точно восковые, руки его напрасно судорожно сжимали ручки кожаного кресла. Некогда грозный и подвижный Жан Корбиак был разбит параличом, и хотя железная воля этого человека все еще была в нем, бедные члены его оставались беспомощны и отказывались повиноваться ему.
Розетта уже соскочила с лошади и с легкостью птички вспорхнула на носилки паланкина, на жердины, на которых укреплено было кресло ее отца, и в безумном порыве дочерней нежности и ласки покрывала страстными поцелуями и обливала слезами безжизненные руки своего отца. Обезумев от радости этого долгожданного свидания после столь продолжительной разлуки, она в первое время была не в силах выговорить ни одного слова. Маленький Флоримон, которого Клерсина подняла на руки, также тянулся к отцу и целовал его с невыразимой нежностью. Едва успев насладиться ласками своих дорогих, возлюбленных детей, комендант Корбиак обратил свои взоры на скромно стоявшую поодаль группу, к которой принадлежали мы с отцом.
– Мой дорогой Жордас! – воскликнул он, – мой славный, верный товарищ, я знал, что во всякое время смело могу рассчитывать на тебя!
Отец мой схватил его руку и горячо пожимал ее, стараясь передать этим пожатием всю свою преданность, всю любовь к своему бывшему начальнику.
– Нет, нет, не так! Ты обними меня и поцелуй, как брат, – сказал Жан Корбиак. – Мой верный, надежный друг! – говорил он с глубокой нежностью, растроганный до глубины души, как будто при виде своего прежнего товарища в памяти его с новой силой ожили былые годы и былая слава, а также былое горе и скорби давно минувших дней.
Затем настала очередь Клерсины и моя, а также старого Купидона. Для каждого из нас у Корбиака нашлись прочувствованное слово, сердечный, ласковый привет, слово горячей благодарности. Да, душа в нем все еще была молода, полна чувств и сил! С этого момента я полюбил этого человека, как любил его всю жизнь мой отец, и, пока жив, не перестану любить и чтить его до гробовой доски.
Когда первые моменты волнения прошли и все мы успели немного прийти в себя, стали поговаривать и о том, что следует сделать привал и позавтракать с дороги. Но место, где произошла наша встреча, было совершенно открытое, так что перспектива расположиться здесь на более продолжительное время отнюдь не улыбалась никому из нас. Я стал искать более благоприятную местность для привала и вскоре найти прелестный уголок на опушке соседнего лесочка. Недолго думая, все направились туда. Мне действительно посчастливилось в этом случае, так как трудно было придумать что-либо лучшее, более живописное и очаровательное, чем этот зеленый уголок. Перед нами, к югу, расстилалось необозримое пространство едва приметным скатом спускавшейся саванны. На самом краю горизонта искрилось и сверкало море, сливаясь с небом. За спиной у нас возвышался густой темной стеной кедровый лес, расступавшийся полумесяцем над лужайкой, поросшей свежим зеленым мхом, и тут же бежал, весело журча, светлый ручеек, кативший свои холодные струи в волны Сабины. Все мы находились в приподнятом настроении, не исключая и нашего больного, который теперь был необычайно весел. Когда его снимали с носилок и устраивали на лужку, он шутил и смеялся так, как, вероятно, не шутил еще ни разу с тех пор, как болезнь приковала его к этому креслу.
– Ведь эта молодежь буквально должна умирать с голоду! – шутил он. – Вы не ели с самого выступления в поход? А выступили вы с рассветом? Ай, ай!.. Особенно твой сын, – продолжил он, обращаясь к моему отцу. – Ведь, если только он унаследовал твой превосходный аппетит, удовлетворить его одной сухой тартинкой трудно! Что ты скажешь, старый товарищ?.. Помнишь, сам ты когда-то не очень ликовал, когда нам на «Грозящем» пришлось сидеть на половинном довольствии!..
Тем временем все мы разместились вокруг разостланной Клерсиной на траве белой скатерти и без дальнейших рассуждений принялись уничтожать имевшиеся у нас запасы. Розетта пожелала занять место подле отца и с особой заботливостью приготовляла для него все куски, которые он затем с трудом подносил левой рукой ко рту, так как правая у него совершенно бездействовала. Удовольствие воспользоваться заботливым уходом своей милой дочери окончательно привело больного в веселое и радостное настроение. Он вдруг крикнул одного из своих слуг, расположившихся поодаль у ручья. Никто из нас не заметил раньше этого человека, который, вероятно, скромно затерялся в толпе негров, державших лошадей и мулов, или же, по привычке старого солдата, бродил вокруг нашего лагеря на разведке. Это был маленький, сутуловатый, коренастый человек, старавшийся держаться чрезвычайно прямо, с известной военной выправкой, так что ни один дюйм его маленького роста не пропадал даром. Все лицо его было исполосовано шрамами и рубцами; одного глаза не было вовсе, и даже нос, по-видимому, жестоко пострадал, так как превратился в подобие какого-то бесформенного гриба.
– Эй, Белюш! – крикнул Жан Корбиак, – что ты скажешь про свою заместительницу? Как полагаешь, сумеет ли она накормить меня?
При этих словах командира отец мой быстро обернулся.
– Белюш! – воскликнул он, вскакивая со своего места. – Возможно ли? Тебя ли я вижу?.. Как я рад! А ведь я думал, что ты давно уже мертв!
– Как видите, не совсем еще похоронен! – отшутился Белюш, подходя к отцу, крепко пожавшему ему руку. – Правда, я уже пятнадцать лет слыву умершим, но от этого не чувствую себя хуже, даже напротив, здоров, как никогда! А вместе с тем, при случае, это бывает мне очень на руку, и я всегда легко могу укрыться.
– Почему же ты не показался мне сразу и не пришел поздороваться со мной? – спросил отец.
– Ба-а! Да ведь на все есть свое время! – отвечал этот странный человек, упершись взглядом в землю и таким тоном, который свидетельствовал или о самой крайней застенчивости, или же о полнейшем презрении и равнодушии ко всем пустым церемониям.
– Да, Белюш не наделает много шума, это давно известно! – сказал Жан Корбиак, любовно глядя на своего слугу. – Я часто думаю: что если бы все люди здесь, на земле, так же мало говорили и думали о себе, и так же много делали, как он, то свет от этого только выиграл бы!.. Да, друзья мои, этот славный парень представляет собой воплощенную скромность, преданность, ум и беззаветную смелость, а вместе с тем никто ничего не слышит и не знает о нем, кроме нас, которые видят все это своими глазами и умеют ценить его по его заслугам! – продолжал командир, обращаясь главным образом к нам, к молодому поколению, незнакомому еще с личностью Белюша. – Да полно, не красней же так, Белюш! Ведь тебе, право, давно не пятнадцать лет, а молодой девицей ты никогда не был!.. Налей-ка ты себе стаканчик доброго вина да чокнись лучше с капитаном Жордасом, а затем закуси ломтиком этой ветчины!
Белюш тотчас же поспешил исполнить это, видимо, очень довольный, затем поспешил удалиться на соседний пригорок. Минуты две спустя я обернулся, чтобы взглянуть на него, но Белюш уже куда-то исчез.