– Ну, да! А то как же бы я мог знать о вашем плене?.. Вот эта записка, которую я получил обернутой вокруг ружейной пули… И счастлив его Бог, этого злополучного посланца, что он не явился сам ко мне с этим письмом, не то, клянусь честью, он в настоящее время уже давно бы болтался на рее!
И комендант указал мне глазами на клочок бумаги, лежавший подле него на маленьком столике. Я взглянул на записку, написанную карандашом, детским безобразным почерком на грязной скомканной бумаге.
Вот что гласила она:
«Комендант пиратов Баратарии и Сан-Марко, я упустил тебя, но зато дочь твоя в моих руках, и она расплатится со мною за тебя!
– Ну, что ты скажешь теперь на это? – обратился ко мне капитан Корбиак, когда я пробежал глазами это безграмотное послание.
– Что я скажу на это? – повторил я. – Скажу, что эта дерзкая записка доказывает как нельзя больше, что отец мой действительно прав! Единственная цель этого негодяя – заманить в ту западню, которую он подставил для вас, комендант!
– Какое мне дело до его цели! Главное, чтобы он знал, что меня нельзя безнаказанно задевать! И он это узнает, мерзавец, за это я ручаюсь!..
– Но скажите мне, комендант, что вы, собственно говоря, думаете предпринять против него? Как намерены действовать? – спросил я, уже немного сомневаясь в своем решении воспротивиться всеми силами намерениям командира: его уверенность в успехе предполагаемой мести начинала передаваться и мне.
– Я намерен преследовать его, схватить и повесить, как собаку! Вот что я намерен сделать.
– Да, но какими силами?
– С теми двумя слугами, которые еще остались у меня здесь, с Белюшем и с тобой, мой милый мальчик, если ты хочешь принять участие в этом деле!..
Все мои надежды на возможность благоприятного исхода исчезли при этих словах. План коменданта казался мне верхом безумия. С двенадцатью-пятнадцатью отборными, надежными и беззаветно смелыми людьми эта затея могла бы еще, пожалуй, при счастье как-нибудь удасться, но при наличии таких сил, как четыре человека, предприятие, о котором мечтал Жан Корбиак, являлось положительным безрассудством, чем-то совершенно немыслимым.
– Что я буду участником в этом деле, комендант, – отвечал я, – это, конечно, не может подлежать сомнению, если только вы будете упорствовать в своем намерении и захотите непременно осуществить его. Но только позвольте мне сказать вам, несмотря на все то уважение, какое я питаю к вам. Дело это заранее проиграно! – воскликнул я твердым, сильным голосом.
Затем я перечислил ему все меры предосторожности, какие принимает Вик-Любен, упомянул о разведчиках, которых он оставляет на своем пути, о численности его людей, об их прекрасном вооружении, возможности избрать удобное для себя поле действий и не дать атаковать себя иначе, чем когда это ему будет удобно, не говоря уже о том, как забавно было даже думать об атаке сотенного отряда конных, хорошо вооруженных людей четырьмя воинами, хотя бы даже самыми отважными смельчаками. Кроме того, Вик-Любен мог еще выставить перед собой, в качестве надежной преграды, своих пленных и удобно укрываться за их спиной. Словом, я доказал Корбиаку полнейшую невозможность успеха в этом деле, если не выставить против Вика-Любена настоящей маленькой армии. Но даже и при этом условии комендант мог бы восторжествовать над ним, только добровольно бросившись в пасть волку, так как шайка разбойников теперь находилась уже в пределах Луизианы.
Все эти доводы были так ясны, так очевидны, что комендант волей-неволей должен был признать их справедливыми и вынужден был сдаться. Но это случилось не без жестокой внутренней борьбы, и я даже теперь убежден, что был обязан своим торжеством в этом деле не столько вескости и очевидной неоспоримости моих аргументов, сколько личной беспомощности и полнейшей невозможности больного принять участие в предстоящей борьбе. Если бы не недуг, если бы у Жана Корбиака была прежняя сила, то ничто в мире не удержало бы его пуститься в погоню за Вик-Любеном, чтобы померяться с ним силами.
Но теперь комендант был недвижим, не мог даже приподняться на своем кресле, не мог шевельнуть рукой, следовательно, не мог сражаться и поражать врага, как в былое время. Он сознавал это с сердечной болью, и сознание это было до того тяжело для него, что на глаза его навернулись две слезинки, которые, казалось, так и застыли на месте.
– Ну, да! – воскликнул он. – Отец твой прав!.. Но я сдаюсь не ему, не его справедливым доводам, а только своему параличу!..
Но что же делать? На что теперь решиться? – вот вопросы, которые теперь невольно напрашивались. И, помолчав немного, комендант поставил их один за другим.
Я изложил план отца: назначить свидание в Каракасе и оттуда всем вместе отплыть в Европу. Однако на это необходимо было потратить немало времени, отложив отъезд, быть может, на несколько месяцев, а вместе с тем отложить и свидание коменданта с его детьми на такой же срок. Но теперь, когда он уже видел их, он положительно был не в силах примириться с новой разлукой с ними, он жаждал вновь увидеть их около себя, и как можно скорее, он всеми силами желал немедленной развязки всего этого дела.
– Кроме того, – говорил Жан Корбиак, – нам нельзя терять времени. Мое инкогнито нарушено, через каких-нибудь пятнадцать дней Вик-Любен будет уже в Новом Орлеане, и мое убежище станет известно. Откуда я могу знать, что не явятся прямо сюда, чтобы взять меня силой, и что они для этого не прибегнут даже к дипломатическим переговорам с Мексикой? Я сделал громадную ошибку, что поспешил развязаться со своими судами и распустил весь свой гарнизон. Теперь я вполне сознаю это, но делать нечего. А все моя болезнь виной! Я полагал, что делаю хорошо, заранее приступая к ликвидации своего имущества, чтобы Жордас не имел с ним лишних хлопот и забот… Теперь же главное – это предупредить моих врагов и успеть собрать свои пожитки, прежде чем они успеют сюда явиться. По прошествии двух недель, никак не позже, мы должны уже быть в открытом море на моем собственном судне, и быть наготове принять на судно моих детей и твоего отца, как только они прибудут в Новый Орлеан. Быть может, нам удастся приобрести какое-нибудь судно в Галвестоне…
– А вы желаете приобрести судно большой или малой вместимости? – осведомился я.
– Я желал бы судно от трехсот до четырехсот тонн по меньшей мере, чтобы взять с собой все, что у меня еще здесь осталось, и перевезти все это в Европу.
– Значит, у вас еще много товара! – с недоумением проговорил я, оглядываясь вокруг.
Мы находились в большой, красивой, но совершенно пустой зале, обставленной всего несколькими простыми стульями и двумя-тремя некрашеными белыми столами.
– Я распорядился продать все, что у меня было самого громоздкого и затруднительного, но у меня еще осталось много такого, на что трудно найти покупателя в Мексике! – отвечал Жан Корбиак с легкой улыбкой. – Впрочем, друг мой, если желаешь видеть собственными глазами то, что у меня там есть, то позови Белюша.
Я тотчас же вышел на террасу и позвал слугу. Тот вскоре явился к нам тем же медленным, ровным шагом, лениво волоча за собой ноги, как в разговоре тянул слова. Он производил впечатление неуклюжего пещерного медведя и своей поступью, и всеми своими движениями.
– Белюш, – обратился к нему комендант, – наши планы изменились, мы не отплываем сегодня на катере, как предполагалось раньше, а намереваемся предпринять нечто другое.
Верный слуга и глазом не моргнул. Очевидно, он питал самое непреодолимое отвращение ко всем лишним словам и проявлениям своих ощущений и впечатлений.
– Проведи-ка ты молодого человека в наши склады и покажи ему все! – продолжал Корбиак.
– Все? – лаконично повторил тот.
– Да, я сказал «все»! – подтвердил комендант. Белюш молча направился к старинному буфету в смежной комнате и достал оттуда связку ключей, напоминавших ключи тюремных помещений, затем зажег большой фонарь и знаком дал мне понять, что он готов. Мы пошли с ним по круговой дороге вдоль внутренней стороны крепостной стены. Придя к тяжелой чугунной решетке, которую пришлось открыть при помощи трех разных ключей, мы, наконец, проникли в длинный темный коридор, в конце которого находилась тяжелая дубовая дверь с громадными железными засовами. Перешагнув за порог этой двери, мы очутились у входа в целый ряд казематов, выбитых в скале и, очевидно, вполне безопасных даже на случай бомбардировки.
– Вот это – наш пороховой погреб! – сказал Белюш.
Здесь стояли в образцовом порядке, чинно в ряд, ящики и бочонки всех видов и размеров.
В следующем каземате находились снаряды для орудий всех калибров и различные артиллерийские принадлежности. Далее следовал склад оружия, целые ящики ружей и пистолетов, патронов, гильз и всего остального. Следующие пятнадцать или двадцать казематов представляли собой поистине чарующее зрелище. Все, что только могло быть произведено ценного и изящного, прекрасного и художественного, казалось, собиралось здесь годами. Были здесь и ценная мебель всевозможных стилей и эпох, и бронза, и китайский фарфор, и дорогой нефрит, и редкое дерево, и чудные ткани, не имеющие цены, и дорогие меха, и даже бочонки со старыми испанскими и французскими винами. Были здесь и картины известных мастеров, и музыкальные инструменты, и дивные восточные ковры, и драгоценные вещи, статуи из мрамора и бронзы, и ящики дорогих сигар, дамасское оружие и старинные книги, коллекции редких гравюр, были и роскошные экипажи, и сбруи, усыпанные драгоценными камнями, разукрашенные золотом и серебром, английские и арабские седла, и земледельческие машины, и физические аппараты, и редкие зоологические коллекции. И все это – одно на другом, без разбора, целыми грудами, всего так много, что у меня глаза разбегались и в голове начинало кружиться. Не будь здесь этого отсутствия всякого определенного порядка и классификации, можно было бы думать, что находишься на одном из тех всемирных базаров человеческой промышленности и искусства, какие открываются каждые пять-шесть лет в какой-нибудь «столице мира» под названием всемирных выставок.