Он замолчал. Розетта страстно целовала его уже похолодевшие руки, согревая их своими слезами и поцелуями.
– А где же Флоримон? – вдруг спросил умирающий.
– Он здесь, господин мой! – сказала Клерсина, поднося мальчика.
Ребенок нагнулся к отцу и крепко поцеловал его. Не вполне понимая, что происходит, ребенок инстинктивно чувствовал, что совершается нечто особенное. Что же касается старого корсара, то сердце его вдруг потеплело при виде своего младшего ребенка.
– Дитя мое, дорогой мой малютка, – сказал он с невыразимым чувством нежности, – как бы я хотел руководить тобой в жизни, быть для тебя защитником и опорой… взрастить и воспитать тебя!.. Но вместо того я сам бросил тебя, нежный, чуть распустившийся цветочек, в этот водоворот!.. Прости меня, дитя мое! Простите меня все!..
Умное и изящное личико ребенка вдруг сделалось ужасно бледным. Нежные губки его заметно задрожали под влиянием глубокого душевного волнения… но он не плакал и вдруг, как бы по вдохновению угадав, что более всего может утешить его отца, заговорил.
– Не огорчайся, дорогой папа! – проговорил он с такой твердой решимостью, какую трудно было ожидать от ребенка, – твой Флоримон нисколько не боится этих злых матросов, нисколько! Не правда ли, мама Клерсина?
Этот искренний и наивный порыв мальчика невольно вызвал бледную улыбку на устах умирающего корсара.
– Прощай, дитя мое, дорогой мой ребенок! – прошептал он. – Да благословит тебя Бог за то утешение, какое ты дал мне… Прощай, Клерсина, мой честный, верный друг!..
– Ах, папочка, мой милый, бедный папа! – заплакал мальчуган, сердце которого, переполненное чувством глубокой нежности к отцу, надрывалось. – Зачем хотите вы опять расстаться с нами?.. Останься здесь, дорогой мой папа, останься с нами!..
Жан Корбиак сделал последнее усилие, чтобы положить руку на белокурую головку своего маленького сына, затем закрыл глаза и остался недвижим.
Так умер, отошел в вечность этот человек, столько боровшийся и столько страдавший в своей жизни. Клерсина, подавляя рыдания, увела Флоримона в другую комнату. Мальчик думал, что отец его уснул. Розетта и я опустились на колени подле кровати и долго молились и плакали, удрученные этим страшным ударом, которого, однако, все мы так давно ожидали. И вот, во время того продолжительного раздумья, какое невольно вызывает в людях вид смерти, я принял в душе твердое решение – выказать себя достойным того залога, который мне поручил перед смертью Жан Корбиак. Я дал себе слово заменить его детям отца. Но прежде всего необходимо было их спасти, а для этого я должен был опять выйти на битву с этими лютыми тиграми в человеческом образе там, на палубе.
Я встал, достал из ящика старый французский флаг, развевавшийся на судах Жана Корбиака в десятках и сотнях сражений, и накрыл им усопшего, оставив открытым одно лицо; затем, запечатлев на его челе сыновний поцелуй, тихо вышел из комнаты и бегом взбежал по лесенке на палубу.
На верхней кормовой палубе я застал Брайса и Вик-Любена, поджидавших меня. Океан уже совершенно успокоился, небольшой свежий ветерок вздувал все наши паруса, какие только можно было поднять на наших изуродованных мачтах. Небо тоже прояснилось, и обрывки туч понемногу исчезали, уносясь к востоку, а в яркой лазури неба лучезарное солнце стояло уже близко к зениту.
– А вот и погодка разгулялась. Теперь совершенно ясно, господин Жордас! – сказал боцман, увидев меня, – и вам можно будет сделать свои наблюдения…
В полдень, вооружившись всеми своими инструментами, я сделал обычные свои наблюдения и после вычислений был поражен получившимися при этом результатами. Оказалось, что мы находились на 46°11′12'' северной широты и 7°3′3'' западной долготы – то есть, иначе говоря, буря занесла нас в три дня почти к самым берегам Франции. Завтра, а быть может, даже и сегодня мы могли очутиться в виду Финистера. Это было до того невероятно, до того поразительно, что я едва смел верить самому себе и своим глазам, а между тем здесь не могло быть ни малейшей ошибки, а следовательно, и никакого сомнения.
– Следует ли им сказать всю правду? – мысленно спрашивал я себя с замирающим сердцем, подняв глаза на обступивших меня кругом бунтовщиков, которые с нетерпением ожидали услышать от меня результаты моих вычислений.
Какой-то внутренний голос говорил мне, что это было бы безумием, – и решение мое было принято немедленно.
– У меня получились такие невероятные цифры, что я положительно не могу им верить! – сказал я довольно развязно, желая выиграть еще пять минут. – Я должен снова сделать вычисление, чтобы проверить себя.
Все, по-видимому, приняли на веру мои слова и без затруднения согласились на эту отсрочку, но мне показалось, что Вик-Любен сильно встревожился этим и смотрел на меня взглядом еще более подозрительным и недоверчивым, чем обыкновенно.
«Ба-а! – подумал я, склонившись над своими вычислениями, – все они так глупы, что, право, можно рискнуть!.. Сейчас или никогда!» И подсчитав целый ряд цифр, я объявил им вместо седьмого тринадцатый градус долготы, что составляло довольно значительную разницу…
– Иначе говоря, это значит, что мы на расстоянии трех или четырех суток пути от берега, если считать наш средний ход? – спросил Брайс, который за последнее время много возился с картой, внимательно изучая ее и требуя от меня различных пояснений относительно градусов, морских миль и вообще разниц расстояния.
– Да, приблизительно, – отвечал я, – но даже если бы нам пришлось пробыть еще дольше в пути, то и тогда тут не было бы ничего удивительного, так как нам не следует забывать, что мы наполовину лишились своих мачт, следовательно, не можем уже рассчитывать на прежнюю быстроту хода.
– А что, если бы мы оказались в виду берега завтра или же послезавтра, – спросил с коварной усмешкой Вик-Любен, в упор глядя мне в глаза, – удивило бы это вас?
– Без сомнения, – воскликнул я, стараясь не показать того беспокойства, какое возбудил во мне этот вопрос.
– Ну, а меня нисколько, – продолжал Вик-Любен, – я не так глуп, как, вероятно, полагают, и по записям нашего хода, которые только что изучал и просматривал в течение целых двух часов, полагаю, что мы должны быть в настоящий момент очень близко от берега, так как все время подвигаемся на восток…
Это заявление, по-видимому, произвело сильное впечатление на собравшихся матросов, с тревогой и беспокойством смотревших на меня. Я сразу понял, что здесь следует взять только нахальством и смелостью, не то я бесповоротно погиб.
– Предоставляю вам, – сказал я презрительно в сторону Вик-Любена, – предпочитать ваши предположения моим вычислениям. Но позвольте мне не питать особенного доверия к вашей математике… Я сообщил вам результаты моих вычислений… А остальное – дело не мое: можете верить или не верить, как угодно!.. – с этими словами я встал, как бы желая взглянуть на судовой компас.
Мой уверенный тон, как казалось, рассеял подозрения и недоверие экипажа, но отнюдь не тревоги Вик-Любена, который последовал за мной.
– Послушайте, – сказал он строгим, внушительным тоном, – вы плохо делаете, если задумали меня перехитрить. Предупреждаю вас об этом! Часовые стоят на местах и смотрят зорко… И если, по несчастью, они завидят берег раньше назначенного вами времени, то клянусь вам, я гроша медного не дам за вашу шкуру, несмотря ни на какие договоры и условия!..
Но решение мое было уже принято. Однако, прежде чем приступить к осуществлению своего плана, я хотел испытать еще одно, последнее средство, – посмотреть, не повлияет ли смерть Жана Корбиака на жестокие, кровавые намерения Вик-Любена, явным доказательством которых являлись его видимая тревога и беспокойство относительно настоящего, действительного момента, когда мы будем в виду берега.
– Позвольте, у меня теперь совсем другое на уме, нежели желание перехитрить вас и всех остальных! – сказал я, внезапно устремив на него прямо в упор пытливый, проницательный взгляд. – Мне не до того: командир Жан Корбиак только что скончался!..
Глава XIX. Третья статья договора
Тупое недоумение, бешеная злоба и горькое разочарование мгновенно отразились на исказившемся, позеленевшем лице мулата.
– Скончался! – воскликнул он. – Нет, этого не может быть! Скажите, что это неправда!.. Это неправда!
Он схватил меня за руку и потрясал изо всей силы, не помня себя от гнева и бешенства.
– Ничего не может быть легче убедиться в этом лично, если вы не верите моим словам! – сказал я с непритворной скорбью во взгляде и голосе. – Если я сообщил вам об этом, то потому, что вынужден спросить вас, когда вы разрешите устроить похороны…
– Это неправда! Неправда! – воскликнул он, совершенно обезумев. – Я говорю вам, что это ложь!.. Этого не может быть!.. Это было бы слишком несправедливо!.. Старый пират не имел права лишать меня наслаждения видеть, как он умрет у меня под ударами плетей или от руки палача на площади в Новом Орлеане!..
Таким образом, в порыве бешенства этот негодяй не старался даже скрывать своих черных замыслов, таившихся до настоящего момента на дне его низкой и подлой души. Я, конечно, отчасти и рассчитывал на это и именно с этой целью сообщил ему новость без всяких предисловий. Но он и не слушал меня.
– Брайс, Валькер и все остальные! – крикнул он, обращаясь к матросам, – слышите, он говорит, что старый пират умер, и просит, чтобы назначили час похорон!..
Вслед за этим возгласом, который невольно заставил встрепенуться всех людей, бывших на палубе, он как безумный кинулся бежать к лестнице, по которой спустился громадными прыжками. Опасаясь, как бы он не позволил себе какого-нибудь грубого насилия, я кинулся за ним, готовый решительно на все, если бы представилась надобность защищать Розетту. Но вместо того я стал свидетелем зрелища, какого никогда не забуду.
В капитанской каюте, дверь в которую была раскрыта настежь, Клерсина уже успела довершить убранство комнаты умершего. Он по-прежнему лежал на своей кровати, накрытый французским флагом, в том самом положении, в каком испустил последний вздох, с высоко приподнятой головой. Две свечи, зажженные у изголовья, ярко освещали своим бледным светом строгое, белое точно саван лицо умершего, нашедшего, наконец, после стольких страданий вечное успокоение в смерти. Розетта, Клерсина и маленький Флоримон, стоя на коленях перед постелью усопшего и закрыв лицо руками, тихо плакали. Вид этой немой скорби был так глубоко трогателен, и смерть придавала этой картине такой торжественный характер, что даже Вик-Любен невольно поддался этому впечатлению. Я увидел, как он преклонил колено и остался на пороге, не осмелившись войти в каюту.