Но это была всего одна минута; затем, как бы стыдясь своей слабости, он встал и быстро вернулся на палубу, где его ожидал весь экипаж.
– Это правда! – сказал он с непритворной грустью. – Он действительно умер!..
Я поднялся вслед за ним.
– Надеюсь, что вы не будете иметь ничего против, если похороны состоятся завтра в одиннадцать часов утра? – сказал я, обращаясь ко всем вообще.
Никто не возразил на это ни слова.
– Так значит, это дело решенное, – продолжал я. – Теперь позвольте мне думать, что перед лицом смерти всякая злоба, ненависть и личные счеты будут забыты. Каковы бы ни были ваши чувства и намерения, я все же надеюсь, что вы поможете мне отдать последний долг тому, кто был вашим командиром… Но теперь я имею к вам еще одну просьбу. Отец мой был всю жизнь ближайшим и преданнейшим другом усопшего. Не позволите ли вы ему занять теперь место усопшего командира подле его детей, бедных неутешных сирот, и не разрешите ли ему присутствовать на похоронах того, кого он так любил?
– Это мы увидим завтра! – грубо возразил Вик-Любен.
Этот ответ, при всей своей грубости и резкости, тем не менее подействовал на меня в высшей степени утешительно и отрадно, так как дал мне уверенность, что мой бедный отец еще жив. Вслед за тем я мог удостовериться в этом еще более, видя, как некоторые из матросов, менее зачерствелые, чем остальные, стали вполголоса упрекать Вик-Любена в бесполезной жестокости.
– Прекрасно! – согласился я. – Мы это увидим завтра, а теперь, так как погода ясная и вы сумеете обойтись без меня, я прошу вас позволить мне остаться при усопшем. Конечно, в случае надобности я всегда останусь в вашем распоряжении, и если только мое присутствие здесь, наверху, станет почему-либо необходимым, сочту своим долгом немедленно явиться!
И не дожидаясь согласия на эту просьбу, я спустился вниз.
При этом у меня была на уме двойная цель: во-первых, я хотел еще раз подтвердить свое право жить с остальными в кают-компании, во-вторых, дать экипажу время обсудить свое новое положение, возникшее вследствие смерти Жана Корбиака, командира и законного владельца «Эврики» и ее ценного груза, и сделать соответствующие этим новым условиям выводы и заключения. Я полагал, что это событие, то есть смерть Жана Корбиака, несмотря на то горе, какое она причиняла мне и его близким, могла иметь благодетельное влияние на судьбу его детей, Розетты и Флоримона. Мне казалось положительно невозможным, даже и со стороны Вик-Любена, чтобы он перенес свои чувства ненависти и вражды, какие он питал к их покойному отцу, на этих ни в чем неповинных детей. Его намерение вернуться обратно в Новый Орлеан с Жаном Корбиаком в качестве своего пленного, которого он тут же намеревался предать в руки Луизианского правительства, теперь, конечно, совершенно утратило свой смысл со смертью несчастного командира. И потому у меня невольно возникал вопрос, не легче ли будет теперь убедить его, чтобы он отпустил нас с миром, высадив на берег Франции или какой-либо другой страны! Да, я надеялся, что это будет возможно. Во всяком случае, прежде чем решиться на крайнее средство, я хотел еще раз попытать счастья.
Выйдя часов около четырех пополудни на палубу, я изложил экипажу дело так, как сам смотрел на него.
– Я твердо уверен, что единственным препятствием, единственной причиной, которая могла бы помешать вам или, вернее, служит для вас поводом не исполнить третьей статьи нашего договора и не высадить нас, как вы обязались это сделать, на какой-нибудь берег, – был командир Жан Корбиак. Вы почему-то считали, что должны свести с ним счеты, отомстить ему за что-то, – словом, все это, конечно, ваше дело, и я в него не вмешиваюсь. Вы намеревались отвезти командира обратно в Новый Орлеан… Не отрицайте этого! Вы сами же дали мне это понять сегодня утром… Но вот его не стало, не стало и того основания для нарушения нашего договора, и потому не думаете ли вы, что даже ввиду ваших собственных интересов вам следует отбросить всякую затаенную заднюю мысль и выполнить по отношению ко мне те условия, на каких я согласился служить вам капитаном?
– А кто вам сказал, что намерение наше не таково? – спросил Брайс ироническим тоном, не предвещавшим, по-видимому, ничего хорошего.
– Никто мне этого не говорил, – отвечал я, – но вы сами должны понять мое беспокойство. После того, как я добросовестно выполнил по отношению к вам все свои обязательства, оказав вам серьезные услуги, которых и сами вы не отрицаете, – согласитесь сами, для меня весьма тяжело и неприятно не иметь даже возможности дать двум бедным сиротам, порученным моему попечению, уверенности, что они будут высажены целы и невредимы на каком-нибудь берегу!..
Ни Вик-Любен, ни Брайс не ответили мне на это ни слова.
– Повторите же мне, по крайней мере, – воскликнул я негодующим тоном, возмущенный столь многозначительной нерешимостью и молчанием, – повторите мне, что вы еще намерены выполнить все условия нашего договора!
– Мы всегда еще успеем уладить это, когда будем в виду берега! – проговорил Вик-Любен, вообразивший, вероятно, что нашел самый уклончивый ответ.
Но, в сущности, эти слова произвели на меня такое впечатление, будто он сказал мне, что в этот момент, когда мы будем в виду берега, прекратится моя работа капитана и наступит час нашей гибели. А момент этот, как мне хорошо было известно, мог наступить и сегодня вечером, или этой ночью, если только мои расчеты были верны. Мы шли с самого утра с попутным ветром с быстротой не менее двенадцати узлов в час, несмотря на наши аварии. Нельзя было терять ни минуты; надо было быть наготове и ожидать всего худшего от таких людей, с какими нам приходилось иметь дело. Я молча поклонился и отошел от них.
С закатом солнца я объявил, что чувствую себя очень усталым и намерен отдохнуть и провести остаток ночи подле усопшего, и затем спустился вниз.
Удостоверившись, что никто не последовал за мной и что Флоримон, истомившись бессонными ночами во время страшной бури и качки, теперь заснул на кресле самым крепким сном, я объяснил Розетте и Клерсине, в каком положении мы находимся и чего нам следует опасаться, сообщил им, что решающая минута близка; через каких-нибудь несколько часов мы могли очутиться в виду берегов, а вслед за этим, по всей вероятности, должно было последовать и наше поголовное избиение. Все подтверждало это предположение или, скорее, мою уверенность: уклончивые ответы главарей бунта, их мрачные лица и решимость отделаться разом от всех свидетелей их преступления, чтобы беспрепятственно воспользоваться плодами своих злодеяний. В заключение я сообщил обеим женщинам, что считал за лучшее обмануть этих негодяев относительно настоящего положения судна и что, вероятно, появление берегов будет для них неожиданностью, вследствие чего к их намерению перерезать всех нас может присоединиться еще бешеный взрыв злобы и дикого насилия.
Такого рода перспектива, наверно, вызвала бы крики отчаяния и целые потоки слез у других женщин, но была встречена Розеттой и Клерсиной с полнейшим спокойствием: то душевное горе, какое обе они испытывали в настоящее время, делало их совершенно безучастными ко всему остальному. Но для меня мало было их геройской готовности ко всему, какой я и без того ожидал от них, – мне нужно было еще их деятельное участие для осуществления задуманного мною плана. И они обещали мне помогать во всем и сделать все, что возможно, для нашего общего желания, не ради самих себя, но ради маленького Флоримона.
Подняв и открыв не без усилия трап, находившийся под ковром в комнате умершего у самой его постели, я спустился в маленький тайник, который находился под этим трапом. Клерсина светила мне сверху свечой.
Это была тесная, маленькая каморка, обитая со всех сторон железом. Здесь стояло двенадцать средней величины бочонков с порохом. Об этом знал я один, так как сам перетащил их сюда ночью, вдвоем с Белюшем, в этот никому не известный тайник. Здесь же находился и сундук с золотом, а также ящик с драгоценными камнями, о которых я упоминал раньше; но теперь, при данных условиях, эти драгоценности не имели для нас никакого значения.
Один за другим я вытащил наверх, в каюту, все двенадцать бочонков, затем, снова захлопнув трап и заперев на замок дверь, ведущую в кают-компанию, поставил эти бочонки в ряд перед постелью усопшего. После этого, отставив свечи на такое расстояние, чтобы избежать всякой случайности, но вместе с тем осветить эти бочонки так, чтобы их от дверей было прекрасно видно, принялся вместе с Розеттой и Клерсиной осторожно вскрывать их. Покончив с этим делом, я изготовил с помощью корпии и толстых ниток фитиль, тщательно просалил его и затем обмакнул в порох.
Приготовленный таким образом фитиль я опустил в отверстие каждого бочонка.
Было около девяти часов вечера, когда эти приготовления были кончены. Теперь оставалось только с помощью моего карманного ножа проделать в двери достаточной величины отверстие, чтобы в него можно было свободно видеть, что делается в кают-компании, или оттуда видеть то, что происходит в капитанской каюте.
Когда все это было сделано, нам оставалось только терпеливо ожидать роковой, неминуемой и, без сомнения, близкой развязки. Розетта и Клерсина поняли меня с полуслова и во все время были самыми толковыми и деятельными помощницами. Обе они даже испытывали некоторое чувство мрачного удовлетворения, сознавая, что ограждены от грубого, унизительного насилия этих палачей и что, если они погибнут, то вместе с ними погибнут той же страшной смертью и их мучители. Мне казалось, что строгое, мертвое лицо Жана Корбиака, безмолвного свидетеля последнего отчаянного средства, к которому я решился прибегнуть ввиду крайней опасности, как будто одобряло мой поступок улыбкой, застывшей на его мертвых устах, и будто говорило мне еще раз: «Благодарю тебя, сын мой!»
Я открыл задний кормовой иллюминатор и безмолвно смотрел на длинную серебристую борозду, которую оставляла позади себя «Эврика». Луна, отражаясь в этой светлой струе, придавала ей нечто чарующее и таинственное. Маленький Флоримон по-прежнему спал в своем кресле, не сознавая той страшной драмы, которая разыгрывалась вокруг него и теперь подходила к концу. Клерсина и Розетта снова опустились на колени подле постели умершего и тихо молились, может быть, втайне готовясь к последнему ча