Отец же Александр не просто ларец со святынями видокам подносил, но и короткое наставление при этом каждому прочел. Да всем по-разному. Одному напомнил про «мерила льстивыя, кои мерзость пред господем, вес же праведный приятен ему». Другому иное. Мол, да отступит от неправды всяк именуяй имя господне. Такой намек и дурак уразумеет: не лжесвидетельствуй, не то…
Юрию же ростовскому и вовсе в открытую бухнул: дескать, сказано в книге притчей Соломоновых: «Сыне, да не прельстят тебе мужие нечестивии, ниже да восхощеши[50]».
Ох, Кавгадыюшка, некогда разлюбезный, а ныне окаянный, что ж ты натворил?! Али мало серебра тебе дадено?! Ить не далее, как неделю назад триста гривенок отсыпал. Последние не пожалел, бери, рожа басурманская, пользуйся, владей! А ты эвон чего учинил! Да у кого язык повернется опосля святынь оных врать?! А главное, в пользу кого? Отлученного!
И как в воду глядел. Сразу после того как Федор Давыдович, возложив руку на ковчежец, поклялся сказывать одну токмо правду, первым делом он отрекся от своих прежних слов. Мол, лжа это была и поклеп. Не брал Михайла Ярославич поборов с Галича Мерьского. Ни единой гривны сверху. Но оговорил князь Федор тверича не по своему злобному умыслу, а по наущению Юрия Даниловича. Ныне же, осознав, кается: внял уговорам московского князя, испугавшись, что хан Узбек покарает его за недовыплату. И не просто кается, но склонивши главу седую, да ума не нажившую, прилюдно просит у Михайлы Ярославича прощения.
А что до пресветлого хана Узбека, то дабы ему убытка не приключилось, он, Федор Давыдович, стремясь исправиться, отправился намедни на базар и занял у купчишек недостающую сотню гривен. И пущай они с него резу жуткую заломили, чуть не вдвое супротив взятого, зато у него совесть чиста. И перед князем тверским, и перед ханом, казначею коего он серебрецо оное на следующий день принес и передал. На то и грамотка у него имеется. Вот она.
И помахал в воздухе свитком.
Ну а следом за братцем и дмитровский князь Борис Давыдович похожую речь выдал. Правда, грамоткой не тряс – он-то ранее сполна выплатил.
А уж когда ростовский сопляк, родство, пускай былое, позабывший, тоже в отказ пошел, у Юрия аж ноги подкосились. И немудрено – все труды на глазах в прах рассыпались.
Ну и отец Александр, подносивший всем, кто держал ответ, святыни, свою лепту внес. Прочих-то, кои клялись правду сказывать, он благословлял и руку для целования подавал, а Юрию Даниловичу токмо ковчежец поднес, и все. Да мало того, во всеуслышание объявил о причине:
– Ты, чадо, ныне от общения церковного отлучен, потому несть тебе моего благословения! То не моя прихоть, но повеление святых отец. И апостол Павел тако же заповедал: «Не можете чашу господню пити и чашу бесовскую». А ежели учнешь перед святынями оными сызнова лжу на своего ближнего возносить, грех свой тяжкий усугубишь смертным, так и ведай.
Принялся Юрий униженно бормотать, что любит он господа, всей душой и телом предан ему, но получилось еще хуже. Махнул священник дланью и поведал, как отрезал:
– Аще кто речет, яко люблю бога, а брата своего ненавидит, ложь есть: ибо не любяй брата своего, его-же виде, бога, егоже не виде, како может любити?
И не перекрестил его. Во как!
Знамо дело, правды Юрий Данилыч сказывать не стал – еще чего! Его таковскими штучками не проймешь. Но вот беда: едва принялся повторять прежнее, ранее суду поведанное, как ладонь, кою он на ковчежец возложил, зудеть принялась. С ним и ранее таковское приключалось от волнения душевного, но уж больно оно ныне ни к чему. Ведь, как пить дать, не о том помыслят, ежели заметят. А она, как на грех, столь сильно чесалась – спасу нет. Терпел, сколь мочи было, а потом не выдержал, и, улучив миг, незаметно почесал. И вдругорядь. А потом и вовсе думать забыл – заметят или нет, чуть ли не когтями раздирал. Понимал, нельзя, но уж больно нестерпимо. И глядя на это многие перешептываться учали и немедля святыням из ларца сей зуд приписали. Мол, апостолы с богородицей за лжу карают.
Последними из свидетелей обвинения новгородцы были. Уж они подвести никак не должны – чай, он, в отличие от Михайлы Ярославича, уговор с Великим Новгородом подписал не читая, со всеми их вольностями. И даже не посмотрел, что они, окромя прежних, еще и новые туда всунули. А чего жалеть. Надо будет – он на эту грамотку наплюет и разотрет, а самих в бараний рог согнет, не помилует, живо хребты сломит. Покамест же пущай тешатся… до поры, до времени.
Но тут тверской князь попросил словцо молвить. Кавгадыю бы не давать, а он сызнова ему навстречу пошел. Мол, говори, коль недосказал чего.
И… невиданное произошло. В жизнь бы не поверил, ежели от кого услыхал бы, но собственные уши лгать не могут.
– Простите меня, мужи новгородские, за те обиды, кои я по злобе вам причинил, на вольности ваши святые покусившись. Может статься, иного случая не даст господь – кто ведает, что почтенные судьи решат – а потому ныне, яко надлежит христианину, прилюдно винюсь и кланяюсь вам.
И всегда горделивый и надменно держащий голову Михайло Ярославич склонил ее перед купчишками без роду без племени. Не больно-то низко, такой поклон и поясным не назовешь, но все-таки…
А те (вот уж воистину непостоянное племя – одно слово, торгаши) и рады стараться, тоже в ответ поклонились. А один, Угрим Филатыч, который самым непримиримым слыл и в беседе с ним, с Юрием, с пеной у рта всевозможные беды на голову тверского князя накликивал, аж прослезился.
Ну а далее понятное дело, сказывали не согласно уговору тайного, но как есть. Да, про обиды, кои им причинил Михайла Ярославич, тоже не утаили, но проку в них. Покушения на их свободы и вольности – дела, ханского суда не требующие. А вот о главном, то есть касаемо гривенок, кои с них якобы требовал тверской князь, ничего не поведали.
Слава богу, последним из свидетелей Кавгадый остался, а конец – всему делу венец. У Юрия Даниловича даже зуд в ладонях прошел. Но оказалось…
И вновь – слушалось, а не верилось. Как так?! Ведь длань на ковчежец не клал, да и святыни эти ему тьфу – иная вера. Но тогда отчего и он на попятную пошел?! Отчего принялся всю правду выкладывать?! Дескать, признал Михайла Ярославич Юрия, яко великого Владимирского князя и препон в том не чинил, ушел к себе в Тверь. И зорить темник его села и деревни принялся без приказания Узбека, самовольно, по наущению московского князя. Когда же Михайла Ярославич, обиды не стерпя, вышел и бой московлянам дал, то после того как рати Юрьевы разбил, нападать на татарский тумен не стал. Самого же Кавгадыя, памятуя, что он – посол хана Узбека, принял у себя в граде стольном с превеликой честию.
И про Кончаку-Агафью поведал. Мол, особые прислужницы трижды каждое блюдо ее отведывали, и доселе живы и здоровы. Стало быть, никак не мог ее тверской князь уморить, сама она от болезни неведомой померла.
А пока темник это излагал, он, помимо судей, изредка на гусляра тверского поглядывал и улыбался ему как-то подобострастно. Поначалу, когда Юрий впервой его взгляд подметил, подумал, метится ему. Но пригляделся – нет, так оно и есть. И тут же припомнилось, что и Федор Давыдович во время своей речи тоже очи на гусляра нет-нет да и скашивал. Эдак вопрошающе, мол, верно ли сказываю?
А тот рад стараться, кивал в ответ одобрительно. А ить ежели разобраться, кто он такой?! Нет, не там, в ен-том королевстве, а тут, на Руси. Скоморох обыкновенный. Его и на суд прихватили токмо за-ради того, чтоб было кому грамотки нужные подать, ежели таковые печатнику княжьему, Онисиму Федотычу потребуются.
Да что ж такое деется?! Куда ни кинься, всюду этот, как там его, Педра на пути?! Привязался и пакостит бесперечь, словно черт какой али кто похуже.
…Вернувшись, Юрий созвал всех слуг и посулил десять гривен тому, кто гусляра тверского сборет. Но вот диво: все как один – молчок и очи долу потупили. Сыскался смельчак, объяснил. Де, награда, что и говорить, велика, но и гибель Романца в памяти. В ярости князь увеличил цену вдвое, а потом вчетверо. Осмелился один, по имени Федул. Был он самым крепким и рослым, а потому, понадеявшись на пудовые кулаки, пошел с бранным словом к тверским шатрам. Однако через час воротился обратно – весь в пыли, под глазом синячище на поллица, одно ухо чуть ли не вдвое больше другого, с носа юшка кровавая течет, да и сам не идет – ковыляет потихоньку. Глянул на него Юрий, плюнул, и обратно в шатер к себе вернулся.
А вернувшийся Федул прочим холопам угрюмо сквозь зубы поведал: мол, скоморох наказал передать, будто его он шутейно отделал, можно сказать, приласкал. Но ежели кто другой сызнова придет, он осерчает всерьез, руки-ноги повыдергивает и местами поменяет. А с теми, кто не верит, будто он так сотворит, гусляр готов биться об заклад головой Юрия Даниловича. По наковальне.
Казалось бы, можно было торжествовать победу, и в тверских шатрах на радостях закатили пир горой. Но пришло утро, и, когда Михаил Ярославич отправился выслушать приговор, его ждало разочарование – оказывается, судьи ничего не решили, думают….
Глава 28И грянул гром…
Узнав, что судьи мешкают с вынесением приговора, московский князь увидел в этом свое спасение. Если бы они хотели признать правым его соперника, им бы хватило одного часа: бывшие лже-свидетели раскаялись, а стало быть, про утайку даней можно забыть, против ханского посла Михаил, по словам Кавгадыя, тоже не бился, и в смерти жены Юрия не повинен.
Ну а коль молчат и якобы думают, решают, значит…
И он ринулся на базар, к купцам. Бросился к одному, другому, третьему – все дружно разводили руками. Однако сыскался один, прибывший накануне вечером из Бухары и о предупреждении слыхом не слыхивавший. И когда Юрий, не моргнув глазом, согласился на годовую резу, равную долгу, купец охотно выложил полтысячи гривен серебром.
Не доверяя Кавгадыю, московский князь сам отправился к беглербегу. Тот долго взирал на него глазами навыкате, но продолжал угрюмо молчать. Лишь когда Юрий трясущимися руками рязвязал узлы на стягивающей мешок веревке и вывалил на кошму содержимое – триста гривен, глаза его на миг жадно блеснули и он ехидно поинтересовался: