Капица. Воспоминания и письма — страница 34 из 69

. Все будет погружено на “Сибирь”, и сегодня ночью она уходит в Ленинград. Всех ящиков 19 штук, личных и лабораторных вещей. Прилагаю список их. Лаборатория сможет выслать еще вещи на следующем [пароходе]. “Смольный”, по здешним сведениям, идет тоже в Ленинград…»


«№ 4

11 декабря 1935 г., Москва

…Ты у меня молодец, работаешь, живешь, как маятник. Боюсь, тебе тут скучно будет, там к тебе все в гости ходят, а тут нас будут еще долго побаиваться. Но вот я живу здесь второй год спокойной жизнью, и мне это нисколько не трудно. Но главное, наладить работу и скорее за опыты. Но раньше марта трудно ждать, что все наладится, хотя я и нажимаю вовсю. <…> Шальников помогает мне хорошо, без него было бы трудно. Но мерзавцы строители все переделывают и перекрашивают, нам не дают покоя. Хотя сейчас строители начали работать хорошо, вернее, энергично. Вывели сырость во многих местах и немного подчистились и доводят все до конца.

Я занят подготовкой к монтажу, тут мне трудно, т. к. я не знаю фирм и работников здесь достаточно, но это все наладится. Затирает нас с различной мелочью, совсем пустяки, как умывальники, выключатели, материя для занавесок, латунь и медь для мастерских и пр., и пр., и пр., и пр.

Все хлопоты и заботы о такой ерунде, о которой вообще мне не приходилось и думать. Но, слава Богу, нету научной работы, и меня это не так еще раздражает. Но меня коробит при мысли, как будет дальше, другой раз я заснуть не могу от кошмарных мыслей. <…>

Вечером, после 4-х, я работал до поздней ночи над чертежами монтировки. Сегодня собираюсь в театр, а завтра – в Болшево, погулять, а то я не ходил все это время. Так что завтра целый день буду отдыхать. 13-го буду звонить тебе. Твои разговоры я очень люблю, но потом долго не могу заснуть, так это меня волнует…»


«№ 5

13–15 декабря 1935 г., Москва

….. Получил твою телеграмму и рад, что все отправлено. Оль[берт] и Ш[альников] поедут встречать, а я буду тут орудовать.

15 [декабря]. Вот второй день, как до тебя не могу дозвониться, говорят, порваны все провода, и не у нас, а где-то за границей. Остался только один, и тот загружен дип[ломатическими] и правительственными] переговорами. Вчера получил телеграмму от друзей, собравшихся у тебя. Видно, это твой последний раут – прощальный. Потом вчера получил перечень <…> содержания ящика. Я был очень огорчен, что не послали мой “Менделеев кабинет”[95]. Он мне очень нужен. Пока <…> идет монтаж, я мог бы наладить рост кристаллов. К тому же, его надо рассматривать как мой „personal", так как У веществ посланы мне лично разными учеными. Скажи, чтобы его послали. Потом все мои личные приборы для измерения сопротивления во вращающемся поле и все прочее (спектрограф тоже мне очень нужен). Потом мне необходим список со сроками, когда это будет послано, а то я не могу планировать свою работу. Нажми на John^, чтобы он не медля это сделал. <…>

Да, вот, я не заметил в списке проволочек кварцевой нити, а также те образцы металлов, над которыми я работал в магнитном поле (это большой продолговатый ящик с целым рядом отделений). Ну вот, сегодня Ш[альников] и Ольберт едут в Ленинград встречать груз. В 20-х числах будем ждать его в Москве. Я остаюсь здесь. <…>

Вчера играл в шахматы с Ал[ексеем] Николаевичем Бахом]. Славный старик, но мы с ним не согласны в одном. Он какой-то вялый. Я ему говорю, что научное хозяйство в отвратительном состоянии, а он говорит: да, это правда, что поделаешь, сейчас есть более важные вещи, чем наукой заниматься, и пр.

Вот тебе образчик, как может ученый добровольно отодвигаться на второй, а то и третий план. Я считаю, что науку нужно считать очень важной и значительной, а такой „inferiority complex"[96] убивает развитие науки у нас. Ученые должны стремиться занимать передовые места в развитие нашей культуры, а не мямлить, что „у нас есть что-то более важное". Это уж дело руководителей разбираться, что самое важное и сколько внимания можно уделить науке, технике и пр. Но дело ученого – искать свое место в стране и в новом строе и не ждать, пока ему укажут, что ему делать. Мне такое положение совсем непонятно и чуждо. Вот тут у меня и создалось положение довольно комичное: я должен держаться в стороне, т. к. не могу в силу создавшегося положения вмешиваться [в] дела, и все прочее. А с другой стороны, по-видимому, я один из немногих ученых, которые искренне стремятся развить науку в Союзе.

Разговаривая с разными учеными, меня по-прежнему удивляет заявление многих из них: „Вам столько дают, вы, конечно, легко все можете делать, и пр., и пр.”, как будто у нас со всеми ими, так сказать, не были одинаковые начальные шансы, когда мы начинали работать. Как будто все, чего я достиг, упало как дар небесный, а я не потратил черт знает сколько сил, моих нервов на все, чего я достиг. Люди – мерзавцы в этом отношении, они считают, что жизнь как-то несправедлива к ним, что все кругом виноваты, кроме [их] самих. Но ведь для чего существует борьба, как не [для того, чтобы] применять окружающие условия к тому, чтобы развивать свои способности и создавать себе условия работы?

Если становиться на точку зрения Баха и К°, то далеко не уедешь. Мне, например, как-то неудобно, что я в известной степени в привилегированных условиях по отношению [ко] многим работникам, но когда я хочу обобщить свое положение и подтянуть условия работы для них, то встречаю пассивное отношение. <…>

Поскорей бы работать. Тогда, за работой, позабудешь многое и перестанешь замечать окружающее…»


14 декабря Петр Леонидович получил радиограмму (через Берлин) от компании его друзей, собравшихся на прощальный вечер в его кембриджском доме: «Друзья собравшиеся на Хантингдон роуд шлют привет подписи следуют».

Несколько дней спустя пришло короткое письмо – страница, заполненная подписями. Примерно 50 подписей.


«№ 7

20 декабря 1935 г., Москва

…Приехали Ол[ьберт] и Ш[альников]. Груз уже пошел, и есть известие, что сегодня прибыла одна платформа в Москву. Значит, завтра будем разгружать. <…>

В институте дела налаживаются, все идет спокойнее и ровнее. Мастерская стала функционировать понемногу. <…>

Сообщи мне телефоны Крокодила и John’a, так чтобы им можно было звонить после того, как ты уедешь. Скажи, что я буду давать телеграммы и регулярно разговаривать с John’ом насчет пересылки лаборатории.

Все хочу видеть В. И. [Межлаука], а он очень занят, и не могу его получить.

Сейчас звонил Ольб[ерт] и говорит, весь груз уже прибыл, будем завтра разгружать. Говорит, все в целости и сохранности.

Как я был рад, что ты собираешься уже 2—3-го выехать, но, милая, пока ты всех дел не закончишь, ты не приезжай, как мне и ни хочется тебя видеть скорее. <…>

Скажи Johny, что мне очень важно получить поскорее все остальные распределительные доски и ртутный распределитель <…> чтобы я мог привести комнаты в рабочее состояние. У меня сейчас масса неотвеченных писем, но без тебя трудно за это взяться, так как никто не печатает у нас на иностранных машинках.

Конечно, пока что [у нас] хаос организации, и он всегда действует деморализующе; надо, по-видимому, иметь волю больше моей, чтобы при этом сохранять регулярность и точность работы. Но трудности здесь очень большие, но все же, я думаю, мы их все преодолеем. Скорей бы добраться до работы…»


«№ 8

21 декабря 1935 г., Москва

…Таможенники заставили нас раскупоривать решительно все. Причем мебель пришлось раскупоривать на дворе – мороз, ветер, я совсем продрог (часа три пришлось этим делом заниматься). Развернутую мебель потом погрузили и отправили на квартиру. Мебель поцарапали и попачкали. Я так и не знаю, все ли было перетащено, я уже не мог за всем следить. Ну, Бог с ними, хотя у нас в институте прут вовсю. У меня сперли рулетку. Шальников оставил портфель у меня в кабинете на

5—10 минут, и у него из него уперли 100 рублей. У нашего заведующего администрацией украли часы, а у Клеопольда все его жалованье, он оставил его на столе. Что уперли с грузовика, я не знаю, т. к., конечно, не могу помнить все вещи. Но все же мне интересно знать, что у меня искали таможенники. Ну, что я мог такое провезти, что бы было нехорошее? В чем меня все еще подозревают? Ведь если мои вещи освобождены от пошлины, то это уж больше не таможенный досмотр, а просто обыск. Как после этого может быть речь о взаимном доверии? Ну их к черту всех! Поскорее зарыться в свою работу и позабыть о них всех. Конечно, теперь я, кроме своей научной работы, делать ничего не буду. Аминь!

Сегодня всё перевезли. Большой генератор очень картинно тащило 15 лошадей. Тяжеловозы работали исключительно хорошо и дружно, к ним не придерешься. <…>

Я сегодня немного возился с мебелью. Собрал верстак, сафьяновые стулья. Скажи ребятам, что их игрушки пришли благополучно. Андрюшина собачка без хвоста тоже очень патетично болталась, привязанная к какому-то свертку. <…>

Завтра месяц, как ты уехала, дорогой Крысеночек. Неужели я скоро увижу тебе и поросят? Мне ведь, кроме вас, никого не надо…»


26 декабря, после большого перерыва (последнее письмо было от 11 декабря) Анна Алексеевна пишет мужу в Москву. Причина столь большого перерывы – не только частые телефонные разговоры, но и масса дел, обрушившихся на нее в тот последний ее кембриджский месяц.


«№ 5

26 декабря 1935 г., Кембридж

…Получила сразу 2 Твоих письма, все поручения исполню и все сделаю.

Насчет Менделеевского кабинета. Я думаю, я смогу часть его привезти с собой. Они тут хотят попробовать его заменить (для себя), чтобы осталась коллекция для Mond Laboratory. Ну, я думаю, их можно будет уговорить.

24-го я последний раз видела Rutherford’а. Он был совсем исключительно мил и трогателен, говорил много слов от души про Тебя, про будущее, про все вообще. И когда расстались, он вдруг меня поцеловал! Вот это единственный мужчина, который в Твое отсутствие меня целовал! Он был очень тронут коробочкой