Следователь еще раз посмотрел в сторону ведьмы. Словно почувствовав на себе его взгляд, юная гадина подняла глаза. В них были презрение, боль и, возможно, помешательство. Но ни раскаяния, ни стыда во взоре ведьмы Инквизитор не узрел. И это еще более ожесточило его сердце.
— Готовьте новую жаровню. Доведем испытание до положенного временем конца.
Женщина замычала, мотая головой и вцепляясь в покрытые шипами подлокотники. Не забывшие о предыдущем приказе помощники старшего палача уже ввинчивали железные болты в пальцы ее ног. Мычание ее перешло в стон, а тот — снова в крик. От предыдущей пытки прошло слишком мало времени и ведьма не успела поднабрать сил для нового мужественного противостояния боли. Об этом свидетельствовало и то, что сейчас юница просто кричала, не перемежая вопли ругательствами.
Под сидение установили новую, спешно раздутую жаровню. Следователь отошел к столу и присел, бросив взгляд на изготовившегося писца.
— Если будет упорствовать… заставим цвести Железный цветок, — Инквизитор пробарабанил пальцами по столу, наблюдая, как пальцы ведьмы продолжают царапать железный подлокотник. — На него вся надежда. Что до ее бремени… Да простит меня Светлый, у ее тела достаточно отверстий, чтобы не навредить треклятому плоду. Цветок может распуститься в любом из них.
Глава 34
Альвах обрел знание и обрел понимание. Он был благодарен Светлому и Темной за то, что, хотя и поздно, но это все же произошло. Он не догадывался о высшем предопределении — почему тайное знание стало доступным среди всех живущих только ему. Было ли это платой за ту нечеловеческую муку, что выпала на долю его душе, которую засунули в чуждую ему телесную форму, либо это произошло случайно — Альвах не знал. Но он все равно был благодарен за пелену, что упала с его глаз и за представленную возможность страданиями искупить собственную вину.
То, что с ним делали бывшие соратники по ремеслу, доставляло чудовищную, невыносимую муку его плоти и душе. Альвах мог чувствовать, что если бы не дар ведьмы, который быстро и без следа заживлял раны, он давно бы уже погиб от нанесенных ему ран, несмотря на все усилия палачей оставить его живым. Живучесть плода внутри него также изумляла. Несмотря на то, что начавший шевелиться ребенок остро реагировал на боли самого Альваха, он продолжал оставаться внутри, и ни дерево, ни иглы, ни удары, ни огонь, вода или железо не могли выгнать его наружу прежде срока. Будь это сын, которого вынашивала бы для него та, кого он пожелал назвать женой, Альвах бы гордился таким наследником, уже в утробе угадав в нем упорного и могучего воина, сильного нравом и телом. Такого, каким был он сам. Однако утроба, в которой росло дитя, была теперь частью самого романа, и это ребенок не был наследником дома Альва. Он был Дагеддидом, наверняка таким же крепким и нетерпеливым великаном, каким был де-принц Седрик, воспоминания о котором доставляли Альваху лишь мутное отвращение и мучительный стыд.
Но бывший Инквизитор принимал и это за искупление содеянного. Пытки, унижение и стыд — то, что испытывали двенадцать погубленных им женщин. Те самые, которых он сдал приемщикам и которые после подвалов Ордена были сожжены на за Ивенотт-и-раттом. Альвах даже не знал, была ли среди них хотя бы одна настоящая ведьма — из тех, которые поклонялись хаосу. Как тогда ему казалось, его делом было выявить и сдать на попечение более опытных членов Ордена подозреваемых, а дальше — не его забота. «Вы вырываете признания под пытками», — когда-то осмелился выкрикнуть мерзавец Бертольф, и был прав. И Альвах, который на своей шкуре ощутил, насколько прав был сын кузнеца, не мог не признаться самому себе — если среди тех двенадцати сданных ведьм хотя бы одна была невинна, все, что происходило с ним в подвалах Ордена, ровно как и приговор, который бросит его на смерть — все это было им заслужено.
И, быть может, если он достойно пройдет через это испытание, не сознавшись в несодеянном и не приумножив лжи во имя торжества хаоса, это даровало бы ему прощение и открыло путь к свету. То, чего он так вожделел, и на что почти утратил надежду.
Альвах думал об этом в редкие минуты просветления, когда боль отпускала его настолько, что он мог думать. Теперь он был в камере один, и, настолько он мог помнить, один он пробыл достаточно давно. В первые дни, когда пытки были не настолько тяжелы, чтобы проваливаться в черноту, Альваха притаскивали в камеру и он чувствовал на себе руки Бьенки. Девушка гладила его по голове, целовала больные места — и, должно быть, дар Темной врачевал раны Альваха наравне с магией хаоса. Бывший Инквизитор почти не мог говорить, но дочери кузнеца уже не нужны были разговоры. Впервые Альвах ощущал силу женской любви, и это было ново. Настолько ново, что выдергивало сознание из пучины отчаяния и боли, заставляя думать о себе. До того он познал множество женщин — но лишь телесно. Никого из них он не любил, и ни одна женщина доселе его не любила. Чистая любовь Бьенки, которая не смущалась даже его немужеской наготой, настораживала и, одновременно, поддерживала романа, помогая ему выстоять в самом тяжком, что изготовляли его бывшие соратники по ремеслу.
Но однажды, очнувшись в знакомом каменном мешке, он не ощутил ставшего уже привычным теплого женского присутствия рядом с собой. Не явилась Бьенка и на следующий день. Альвах догадался, что ее увели для того самого суда, о котором девушка говорила ранее. Но чем окончился суд, знать ему было не дано. Он изо всех сил прислушивался к разговору стражи и членов Ордена, но так ничего и не вызнал. Тревога за судьбу девушки сильно перемежала в нем тревогу за его собственную судьбу. За себя он был уверен. За почти два долгих месяца он выдержал все представленные Уложением испытания, которые полагались при его мнимом проступке, и теперь оставалось ждать суда, который либо назначит дополнительные испытания, либо — присудит избавить мир Лея от Альваха. Чем далее, тем все больше роману хотелось второго. Он искренне надеялся, что верно понял намерения предвечных в его отношении и его наказание от них подошло к концу. Вторично вынести пытки он бы не смог.
… Альвах уже долгое время лежал, морщась и перебирая перебитыми тонкими пальцами звенья цепи, которая удерживала его у стены. Пальцы другой руки тискали трещины между камнями, из которых был выстлан пол. Тело романа терзали такие боли, что раз от раза ему начинало казаться, будто ребенок Дагеддида передумал и собирается вот-вот явиться в мир много раньше срока. Последняя пытка, что завершала представленный Уложениями список, оказалась милосердно короткой. Впрочем, милосердие исходило не от следователя или палачей, а от тела самого Альваха, которое бросило его душу во тьму сразу после того, как введенный в него «Цветок» лишь только начал расцветать, растягивая железными лепестками плоть. Очевидно, несмотря на все усилия, палачи так и не сумели привести его в чувство, и роман с облегчением очнулся уже в камере, в луже застывшей крови. Облегчение прошло спустя несколько мгновений. Навалившаяся боль тупыми челюстями пережевывала низ Альваха, сильнее, чем после Пика Грешницы или Ведьминого кресла, а от мысли о необходимости пошевелиться романа пробирал озноб.
Впрочем, шевелиться прямо теперь не было нужды. Радовавшийся хотя бы этому бывший Инквизитор взамен мог вдоволь предаваться сомнениям относительно того, правильно ли он понял выпавшее ему предопределение искупить вину перед женщинами и Лией собственной болью, или ошибся. В последнем случае после мучительной гибели его ждало такое же мучительное посмертие длиной в вечность. Надвинувшаяся смерть несла с собой страх, и Альвах горячо молился, страстно взывая к Лею не пустить его душу в хаос. Долгие пытки и женские соки, которые становились обильнее для омывания и сохранения подраставшего плода, мутили его разум. Временами роман впадал в забытье или странное отупение, временами — грезил наяву.
Однако ни боль, ни унижение, ни женское недомыслие не смогли вытравить из него воинскую привычку мгновенно реагировать на опасность. Поэтому когда в замке загремел ключ, Альвах уже изготовился к неизбежному, придав всему облику настолько гордый и независимый вид, насколько это было возможно для грязной, покрытой кровью, ожогами и язвами, беременной молодой женщины, которая уже несколько долгих месяцев существовала от пытки к пытке и не имела возможности прикрыть себя одеждой.
Впрочем, тому, кто вошел в его камеру, на гримасы Альваха было плевать. Уже знакомый роману усатый стражник закрыл за собой дверь и, установив факел в держатель высоко на стене, в три шага оказался перед сжавшейся ведьмой.
— Ого, а знатно тебя раздуло, — насмешливо разглядывая округлившийся живот, стражник присел перед бессильно стиснувшим зубы бывшим Инквизитором. — Придется брать со спины, как дрянную суку. Не люблю пузатых.
— Тогда не пялься в зеркало, — выдохнул Альвах, которому уже нечего было терять. — Твое-то брюхо уже пол метет.
С лица стражника сошла ухмылка. Он выбросил кулак, но готовый к этому роман принял удар на натянутую цепь и, дернув руками, захлестнул запястье насильника. Не давая стражнику опомниться, роман рванул его на себя, одновременно бросаясь в сторону.
Охранный воин ударился головой о стену и оглушено припал на руки. Воспользовавшись его замешательством, Альвах ударил кулаком в скулу. Но сил на то, чтобы уложить мужчину на месте, у него не хватило. Опамятовший стражник хлестнул ведьму по лицу. Не обращая внимания на слабое сопротивление, обмотал обе ее руки той же цепью и прижал их к полу за ее головой. Стиснув горло юной романки он склонился к ее кривящимся губам.
— Canis matrem tuam subagiget, — успел выплюнуть Альвах, уворачиваясь от языка усатого, которым тот принялся вылизывать упругие щеки ведьмы. — Потому и faciem durum cacantis habes! (Псы имели твою мамашу, потому и у тебя рожа, как у страдающего запором.)
Усатый стражник был не романом, а веллом. Из сказанного ведьмой он понял далеко не все. Однако и того, что понял, ему хватило.