Капкан на маршала — страница 33 из 66

– Ты передала родителям мою признательность, как я просил в письме?

После покушения на фюрера, когда Гиммлер и Геббельс тщательно «зачищали» следы, пришлось подумать и о том, как быть с Евой. Одновременно, как предлагал рейхсфюрер, ликвидировать и любовницу Ади, Геббельс не решился. По Германии в таком случае поползли бы различные слухи, в которые перепуганное население Германии поверило бы быстрее, нежели в официальную версию. Что могло отрицательно отразиться на их комбинации. Пришлось придумать письмо Еве, отпечатать его на пишущей машинке (с почерком у Бургдорфа, кроме подписи фюрера, ещё имелись проблемы: неправильно прописывались некоторые буквы), чтобы ту успокоить. Вместе с письмом, на всякий случай, ей выслали окровавленный китель фюрера. В подарок. И рисунок с места взрыва (Гитлер в своих письмах Еве любил делать рисунки).

– Конечно, дорогой. Они рады, что у нас всё хорошо. – Девушка положила на стол нож и вилку. И как-то странно взглянула на мужчину. – Может, уединимся?

– Дорогая, ты же знаешь, мне нельзя…

– Только поиграем, в мелодию. – Ева привстала, и Бургдорф снова почувствовал напряжение промеж ног. – Ты такой смешной, когда насвистываешь одну из своих любимых серенад. Я так соскучилась по этим минутам. Подари их мне, хоть чуть-чуть. Полчасика… Идём к камину…

* * *

Глеб Иванович по старой привычке постучал условным знаком: два коротких удара, три длинных. Спустя несколько секунд дверь приоткрылась.

– Давненько ко мне не заглядывал, – послышался мужской голос в тёмном коридоре. – Заходи осторожно, не споткнись. Лампочка перегорела, а достать новую проблема.

С ФЭДом, как прозвали друзья Игоря Ивановича Лошицкого, Старков был знаком более двадцати лет. Впервые они пожали друг другу руки весной девятнадцатого, и с тех пор судьба их более не разводила. Только Глеб Иванович пошёл по линии ВЧК, а Игорь Иванович по линии просветительства: Лошицкий работал в Комиссариате народного просвещения и некогда, в тридцатых, даже лично был знаком с Антоном Семёновичем Макаренко. После встречи с которым, точнее, после подарка Антона Семёновича, а то был фотоаппарат, друзья и дали Игорю Ивановичу прозвище ФЭД[11].

Старков протянул руку, нащупал пальцы хозяина квартиры:

– Веди. Почему не позвонил? Я бы привёз.

– Ага, года через три, – донёсся сварливый голос Игоря Ивановича. – Да и привык я уже. Днём и так видно. А вечером всё знаю на ощупь.

Лошицкий толкнул следующую дверь, ведущую в зал, в котором тоже было не очень светло: единственная лампа под потолком горела в полнакала.

– С чем пришёл? – Хозяин кивнул на диван, сам устроился на стуле. – Чай будешь? Или что покрепче?

– Не сегодня. – Старков расположился в уголке, так чтобы локоть левой руки опустился на валик. – Да и желания нет.

– Что случилось?

– ФЭД, – Глеб Иванович вытащил из кармана цилиндрик, который получил от мальчишки в метро, протянул хозяину квартиры, – мне нужны фотографии с этой плёнки.

– Сделать не проблема, только у меня нет закрепителя… – начал было говорить Игорь Иванович, но полковник его остановил жестом руки.

– Пойми, я не могу это отнести в нашу лабораторию. Мало того, говорю, как на духу: никто не должен знать о том, что плёнка была у тебя. И вообще, будет лучше, если ты потом забудешь о моей просьбе. Со своей стороны, обещаю: о том, что плёнка была в твоих руках, никто не узнает.

– Ох, не нравится мне твой тон. – Покачал головой Игорь Иванович. – Не буду спрашивать, что к чему. Понимаю, не на Марсе живу. Но… Ответь только на один вопрос: неужели так всё плохо?

– Хуже некуда. И единственное, что может мне помочь – фотографии. Кстати, из-за этого бочонка погибли два человека. Тот, кто сделал снимки, и его мать. Теперь ты меня понимаешь?

– Хорошо, – обречённо кивнул головой Лошицкий. – Завтра к вечеру будет готово. – И тут же вскинулся: – А вот чай всё-таки попьёшь. На себя посмотри! Когда в последний раз ел? Щёки впалые, глазницы, как у покойника. Живота совсем нет. Сиди и жди. Кормить буду. И вздремни, пока подогрею. Как говорится, если уж воевать, так на сытый желудок.

* * *

И всё-таки Бургдорф не смог себя сдержать.

Тело, красивое тело Евы было рядом. Она о чём-то ему говорила, смеялась, а он молчал, глядя на её шею, вырез платья, приоткрывающий верхнюю часть полушарий груди. Стройные ножки тоже были перед его глазами: она присела на ковёр, у камина. Поманила его к себе.

Бургдорф держался долго. Так ему показалось. Но всему имеется предел.

Едва Ева коснулась рукой его щеки, едва нежные пальчики провели по его волосам на голове, спустились по шее к груди и прижались к ней, Бургдорф не выдержал и потянулся к желанному женскому телу.

У корректора давно не было женщины. Очень давно. А такой шикарной женщины у него не было никогда. А потому он себя повёл с Евой, как драгоценностью. Двойник не бросился в сексуальном голоде на неё. Не кинулся, будто голодный волк на мясо.

Он нежно обнял девушку, ещё более нежно притянул её к себе.

Ева затрепетала в объятиях мужчины.

Губы Бургдорфа коснулись её шеи, опустились ниже…

Руки сами собой находили застёжки на женской одежде, опускались ниже…

Корректор Бургдорф знал, как нужно ублажать женщин, доводить их до обезумевшего состояния наслаждения. Помнил, что они любят и как могут потом отблагодарить. А потому, не задумываясь, стал с Евой делать то, о чём его всегда просили бывшие любовницы.

Но едва он приступил к самым откровенным ласкам, как в тот же миг женщина напряжённо сжалась, ужом выбралась из-под него и, быстро перебирая ногами, ползком кинулась к стене.

Ева, прижавшись спиной к холодной каменной панели, с ужасом смотрела на Бургдорфа.

– Вы кто? – в ужасе произнесли дрожащие девичьи губы.

* * *

Станислав Миколайчик долго ворочался в кровати, пытаясь уснуть, но сон никак не шёл.

Последняя телеграмма, подписанная Черчиллем, привнесла в кровь премьера сильнейшую дозу адреналина. «Наконец-то “бульдог” дал гарантии в оказании помощи восстанию. Неужели он скоро увидит Варшаву? Пять лет, пять долгих лет вдали от родины! И столько всего произошло за это время…»

Мысли сами собой вернулись в тридцать девятый год. В тот далёкий, трудный тридцать девятый…

В отличие от Сикорского, своего предшественника на посту главы правительства, который в то время находился во Франции, Станислав Миколайчик, с винтовкой в руках, принял активное участие в обороне Варшавы. До сих пор со слезами на глазах премьер вспоминал, как ему, вместе с группой польского Сопротивления, пришлось в спешке уходить из родного города.

Его отряд покинул Варшаву последним. Когда немцы входили в столицу Польши, они оставляли город с другого конца. Миколайчик по сей день помнил, с каким презрением смотрели на него варшавяне, в основном женщины: казалось, что они обвиняли именно его в том, что он бросает их на растерзание гитлеровцам. Помнил и боль, которая сковала сердце. Только что тогда он мог сделать? Отдать свою жизнь, чтобы задержать фашистов на один шаг? Чтобы те после просто переступили через его труп и всё равно продолжили гнусное дело? «Да, может быть, нужно было поступить именно так. Только это ничего бы не изменило, – успокаивал себя после будущий премьер. А так, он смог нанести больший вред врагу и принести большую пользу родине».

Потом была эмиграция. Сначала Венгрия. Затем Франция. В Париже к моменту его прибытия Сикорский успел создать польские военные формирования. К ним-то и примкнул Станислав Миколайчик.

Сейчас, в эту душную июльскую ночь, в британском посольстве, которое расположилось на Советской земле, в центре Москвы, премьер правительства оккупированной страны, наверное, в сотый, если не в тысячный, раз задавал сам себе один и тот же вопрос: как так вышло, что Гитлер уничтожил своих же союзников? Точнее, почему так решил Гитлер, Миколайчику было понятно: большинство стран, с кем фюрер заключил договор о сотрудничестве, вскоре легли под сапог Германии. Нет, премьера мучил иной вопрос: как вышло, что они прошляпили намерения Гитлера? Почему проглядели его? Как получилось, что тот их провёл, словно слепых котят? Где они допустили ошибку? Ведь в руководстве страны находились далеко не глупые люди. И ответы на эти вопросы никак не желали проявиться.

Мужчина, ёрзая, принялся поудобнее устраиваться на узкой, металлической кровати. Сон никак не хотел приходить. Новые воспоминания сами собой хлынули в уставший за день мозг премьера, будто кадры старой, потёртой кинохроники.

Вот он в пригороде Варшавы с винтовкой в руках отстреливается, прикрывая отступающий отряд. Руки до сих пор помнят вес оружия, а плечо ощущает отдачу приклада. Новый кадр: в Будапеште. Арест. Тюрьма. Одиночная камера. Его не допрашивают: нет смысла. И так понятно: заключённый – враг гитлеровского режима. Впрочем, арест длился недолго. Выпустили, но настойчиво рекомендовали покинуть пределы страны. Париж. Тогда, в тридцать девятом, столица восторгов не произвела на него никакого впечатления. Город как город. В сравнении с его размеренной, спокойной, родной Варшавой, Париж показался чересчур суетливым, шумным, нервным. Следующая лента кинохроники: они с Сикорским на пароме. Плывут в Британию. Следующий кадр. Беседа с Сикорским в его квартире. Это было весной сорок третьего года. Когда к Сикорскому пришло сообщение о том, что немцы обвинили Советы в Катынской бойне. Данный кадр отчего-то припомнился во всех деталях.

Генерал сидел в своём любимом кресле, в тёплом халате поверх шёлковой сорочки, с бокалом, наполненным виски, в правой руке, ладонью левой руки отбивая по кожаному подлокотнику такт звучащей из радиоприёмника джазовой композиции. Настроение у премьера, как тогда отметил Миколайчик, было превосходным.

– Нет, хотя я не люблю джаз, – Сикорский сделал большой глоток из бокала, – но вынужден признать, у этой музыки будет огромное будущее. Есть в ней нечто волнующее. Я бы даже сказал, чарующее. Согласны со мной?