Капкан супружеской свободы — страница 26 из 52

– Я же говорю, приказ серьезный, – с непонятной для меня настойчивостью продолжал напирать на мужа боец. – Видите, в бумаге сказано: «Всем!» и «Срочно!». Так что надо бы прямо сейчас за дело взяться.

– Да иди ты!.. – Голос мужа сорвался на крик, и я вздрогнула от неожиданности. Ася проснулась, заплакала, я схватила ее на руки; Николай виновато оглянулся на нас и уже спокойнее повторил: – Пока ничего не надо, товарищ. У нас еще будет время выполнить приказ. Пожалуйста, возвращайтесь к себе.

Вареничев постоял молча еще с минуту, потом бросил на меня неодобрительный взгляд и с затаенной угрозой проговорил: «Ну, глядите, товарищ комиссар. Потом да потом… как бы поздно не было, право слово». Затем его грубые, размеренные шаги вновь прозвучали среди нашего общего молчания, и мы, как прежде, остались одни.

Мне отчего-то страшно и жалко было смотреть на Николая. Закушенные губы, потемневшие глаза, усталое, потрескавшееся лицо… Мне казалось, он напрочь забыл, где находится и что должен сейчас делать. И, когда я окликнула его, он встрепенулся с таким же испугом и нервным движением лица, как я несколько минут назад от его нежданного крика.

– Так мне собираться, идти с тобой, Коля?

– Нет, – сквозь зубы проговорил он. – Теперь не надо.

– Но ты просил, настаивал, – осмелилась напомнить я. – Говорил, что это важно, что люди должны видеть нас вместе.

Муж усмехнулся:

– Как не вовремя ты решила проявить женскую кротость и послушание, Наташа. А впрочем… Если ты уверена, что выдержишь…

Я уже потянулась за полушубком и теплым платком, как он отвел мою руку и глубоко заглянул мне в глаза своим запавшим, тяжелым взглядом.

– Не надо, – тихо сказал он. – Ничего пока не надо. Еще успеешь.

И вышел. Я, плохо понимая, что происходит, потянулась за скомканным листом, сиротливо притулившимся под роскошным кованым столиком у окна вагона. Расправила депешу, прочитала… И поняла лишь одно: стрелять, стрелять, стрелять. Красным террором революция должна ответить на бесчинства белых. Дезертиров и колеблющихся – в расход за то, что помогают Деникину. Богатых помещиков – за то, что слишком хорошо жили в былые времена и пили кровь народную. Священнослужителей – за то, что обманывают людей, проповедуя Бога, которого нет. Всех – в расход. За все. За все…

Николай любит меня, я знаю. Все еще любит. По-своему, как может. И потому старается пока еще уберечь. Не хочет, чтоб я видела это. Но разве это теперь возможно остановить? Разве не будет теперь так всегда? И разве не ради этого мы делали свою революцию? Новая правда, новые люди, новая Россия. И нет места ни жалости, ни милосердию.

О, Господи милостивый, прости меня. И Николая тоже.

Всех нас, Господи, – прости, прости, прости…»


– Простите… Простите, Алексей Михайлович, можно убрать сейчас вашу палату?

Он поднял голову, изумляясь тому, что слово, стучавшее в его голове, прозвучало наяву, – и тут же сощурился от яркого света. Сноп лучей ударил в глаза, ожег мозг, и Соколовский понял, что нянечка включила в комнате электричество. Ничего не говоря, он кивнул ей, и она приняла этот жест за разрешение, хотя на самом деле это было простое приветствие.

– Вы даже не выходили сегодня на улицу, – с легким неодобрением, хотя и предельно вежливо заметила женщина, ловко орудуя тряпкой по полу. – На процедурах не были, про ужин забыли… Сидите в темноте, как сыч какой, право слово!

Он бессмысленно кивнул ей во второй раз, поднял упавший с колен дневник и снова открыл его на первой попавшейся странице.


«10 июля 1915 года.

Это был потрясающий день. День, когда мне решительно все удавалось, все складывалось так, как я и мечтала… Впрочем, расскажу все по порядку.

Отец привез из города хорошие новости; мама чувствовала себя лучше и утром даже спустилась к завтраку, сама разливала чай. Так приятно было снова видеть ее здоровой, на ногах и слушать милый привычно-заботливый голос!

Но это не все. Главное в том, что с самого рассвета, с раннего моего пробуждения меня преследовало какое-то доброе, нежное предчувствие, уверенное ожидание радости и счастья. Я даже не сразу сообразила, откуда оно, это чувство. А потом, вспомнив, чуть не закричала вслух, и старая нянька Панкратьевна даже замахала на меня рукой, испугавшись моих прыжков и неожиданных балетных па перед зеркалом. Даже перекрестила меня мелко-мелко, прошептав что-то вроде: «К барышне-то нашей родимчик привязался!..» Глупая! Просто вечером к нам приедет Николай. Вот и вся радость и вся разгадка…

Сколько же мы с ним не виделись? Ровно пять месяцев и четыре дня. С самых моих именин, с того мгновения, когда, провожая разъезжавшихся гостей и выйдя за ними в прихожую (он замешкался, задержался у выхода, и мне даже показалось – нарочно, будто хотел хоть мгновение побыть со мной наедине), я подошла к нему близко, как никогда, а он вдруг схватил меня, крепко сжал в объятиях и прижался к губам… От неожиданности я даже потеряла дар речи, а когда опомнилась, его уже и след простыл, только хлопнула дверь и послышались звуки поспешно удаляющихся шагов.

Мне отчего-то и странно, и сладко вспоминать его неловкое бегство. И хочется быть одной, чтоб никто не мешал и не крестил меня ни с того ни с сего, если вдруг я закружусь, запою или просто подпрыгну от радости. А танцевать и прыгать, честно говоря, так и тянет… Ну, так я и ушла после завтрака в сад, с книжкой – новым романом Кнута Гамсуна, который отец привез мне сегодня. Сидела в беседке, пыталась читать, а в мыслях все были глаза Николая, лицо Николая, точеный поворот его головы и горячие, страстные его речи. Нет, он не пустышка, как многие юнцы в его возрасте! И, кажется, я действительно ему нравлюсь…

Потом я ушла из беседки прочь, к реке, на опушку леса. Устроилась у свежескошенной копны, закинула руки за голову и – так было хорошо мне мечтать, так не хотелось думать, страдать, стареть!.. Мне казалось, что это июльское небо, эта молодость и эти чувства в душе будут вечными. Полдень оказался жарким; пчелы кружили над медвяным, свежим покосом, бархатный черно-золотой шмель уселся совсем рядом со мной, и травинка прогнулась под его великолепной тяжестью. Глаза мои закрывались сами собой, я, кажется, уже почти засыпала и так замечталась, что вздрогнула, услышав насмешливое:

– Вот ты где! Родители тебя обыскались. Давно пора обедать, а тебя нет как нет. Погодите, говорю, сейчас приведу вам вашу спящую красавицу…

Брат стоял передо мной – такой родной, весь знакомый до последней мельчайшей черточки, с озорными глазами и чертовски обаятельной улыбкой. Немудрено, что перед ним не может устоять ни одна знакомая барышня! Я знаю, что и моей любимой подружке, Анечке Лопухиной, брат нравится всерьез, нешуточно. Но, похоже, его самого это волнует совсем мало: он лишь отшучивается на все наши намеки и не торопится открывать свое сердце, которое, судя по всему, уже занято.

– Я так и думал, что ты здесь, на своей опушке. Наверное, думаю, сбежала от всех родственных излияний и совместных деревенских радостей.

– Откуда такое пренебрежение к излияниям и радостям? – Мне было весело шутить с ним, поддевать его своей болтовней и улыбаться ему навстречу. – Только не вздумай сказать, что ты уже успел пресытиться нашим обществом и торопишься теперь назад, к своим пробиркам и опытам.

– К пробиркам не тороплюсь, – согласился брат. – Но вообще по городу уже скучаю. Ты же знаешь, это не для меня: долгие дни, похожие один на другой, неспешные беседы за самоваром…

– И бесконечные мамины расспросы, когда же ты наконец женишься. А и правда, Митя, когда?

– О нет, хоть ты не начинай ту же песню! – шутливо взмолился брат и, помогая мне подняться, бережно отряхнул мое платье и подобрал с земли книгу. Взглянув на обложку, иронично присвистнул и хотел, видно, отпустить какую-то шпильку, но сдержался, пробормотав только: «Разумеется, что еще могут читать в наше время просвещенные барышни…»

Мы стояли с ним рядом; солнце било в глаза и плясало в них расплавленными огненными чертиками. Любимые наши подмосковные Сокольники, старый дом у реки, сад, заросший малиной и яблонями, зеленые луга и пашни!.. Есть ли хоть что-нибудь лучше вас на свете? Если и скажут мне, что есть, – не поверю. И сколько бы ни прожила я на свете, думаю, что вспомню этот день, даже если умирать буду совсем старенькой, обеспамятевшей и почти потерявшей рассудок… Я и сама не знаю, откуда взялось вдруг в душе в этот солнечный день предощущение близких перемен, ожидание новых свершений – только оно появилось во мне, и я совсем не испугалась его, потому что, где бы я ни была, рядом со мной, конечно же, будет Николай. И вот – странное дело! – я подняла вверх руки, закалывая рассыпавшиеся волосы, потом развела объятия широко-широко, точно хотела захватить в них все наши Сокольники, и пробормотала неожиданно для себя самой:

– Россия, которую мы потеряем…

Брат изумился и даже выронил из рук мою книгу, разводя руками в комическом недоумении:

– Ты что это, матушка? Откуда такие апокалиптические пророчества? Конечно, все непросто, война идет, революционные настроения тлеют… но, слава богу, пятнадцатый год – не пятый. Впрочем, пятого ты, наверное, не помнишь по малолетству, тебе и сравнивать не с чем…

Я смутилась, будто уличенная в чем-то постыдном.

– Это я так, случайно пришло в голову…

А сама не могла понять, откуда в моей душе вдруг появилось непонятное, но уверенное чувство скоротечности происходящего, неизбежности новой жизни и еще того, что наши судьбы с Митей непременно, наверняка разойдутся, и разойдутся уже очень и очень скоро.

– Митя! Наташа! – кричали нам уже с веранды. – Обедать, обедать!

И мы побежали с братом наперегонки, напрямик – через опушку и сад, мимо беседки и мимо покоса, мимо солнца, реки и облаков – и, запыхавшись, ворвались в дом и рухнули в кресла, хохоча и перебивая друг друга своими рассказами.

День катился потом гладким, пушистым шариком и как-то незаметно, неспешно перерос в тихий вечер. Все были добры и ласковы друг к другу, даже мы с братом оставили свои вечные подтрунивания, и мне казалось, что так, как сегодня, мы никогда еще друг друга не любили. Лиловые сумерки, окутавшие нас, еще больше смягчили лица; отец зажег в гостиной свечи, и мама села за рояль, широко распахнув все двери, чтобы нам, на веранде, слышна была музыка. Митя, как всегда, уткнулся в книгу рядом с ней, а мы с отцом встали на веранде у перил (света решили не зажигать) и, обнявшись, молча все пытались надышаться запахами цветущей липы, скошенной травы и июльских роз.