Капкан супружеской свободы — страница 17 из 51

умал было, что спасен…

— Твой сон — это вытеснение сознанием мысли, что все кончено, все пропало и что больше незачем жить. Ты ведь думал именно так, признайся, Леша? Но, слава богу, у тебя все-таки здоровая психика. Вот она и подкинула тебе сон со спасением и надеждой…

Саша Панкратов, встречавший друга в аэропорту, не позволил ему сесть за руль и теперь изо всех сил пытался не дать разговору по дороге угаснуть. А Алексей не в состоянии был говорить ни о том, что случилось, ни о том, что ждало на Ордынке, куда его вез неожиданный добровольный шофер. И, чтобы тоже не совсем уж молчать, он коротко обмолвился Панкратову, как видел во сне, в самолете, кладбище и открытую могилу, куда едва не угодил сам… Лучше бы не говорил, потому что испытанный годами друг ухватился за этот сон, пытаясь неуклюже утешить Соколовского в том, в чем утешить никого и никогда невозможно.

— Твою могилу во сне можно объяснить жизнью без надежды. А ты уже невесть что и подумал, правда же? Мистика, чертовщина, предопределение, которое ждет тебя самого и всякая прочая белиберда. А в принципе все просто, старик…

— Довольно, — поморщился Алексей. — Прошу тебя, не надо больше. Ты все-таки хирург, а не психиатр, вот и не надо самодеятельности. Вообще ничего не надо, ладно, Сашка?

Тот не ответил, только быстро, с каким-то придушенным всхлипом затянулся последней затяжкой сигареты и выкинул окурок за окно машины. Он был до такой степени хмур и непробиваемо спокоен сейчас, что Алексею было странно представить себе, что именно этот человек сутки назад рыдал в телефонную трубку, рассказывая ему о случившемся. Сам Соколовский так и не смог заплакать ни разу: гнев и ненависть, направленные на самого себя, настолько иссушили ему душу, что спасительные слезы просто не в состоянии были пробиться сквозь эту жесткую коросту. Да и не верил он — так еще до конца и не верил — в то, что ему нужно плакать. Он поверит в это только тогда, когда увидит их. И случится это уже совсем скоро…

Мимо автомобиля, мчащегося почти на запрещенной скорости, неслись знакомые дома, привычные городские пейзажи, замерзшие деревья — в Москве неожиданно ударили черемуховые холода. Соколовский откинулся на мягком, удобном сидении своего «ауди» (это Ксюша выбирала машину: и цвет, и модель, и марку), закрыл глаза («Какие у тебя длинные ресницы, папа! В тебя запросто можно влюбиться, когда ты спишь!») и попытался сосредоточиться на том, что ждало его — теперь и всегда. Но сосредоточиться не получалось: он видел и слышал их живыми. Они были живы, пока был жив он.

Дверь в квартиру тещи оказалась распахнутой настежь; он прошел туда сквозь строй молчащих, отворачивающихся и отводящих глаза людей и остановился в прихожей. Кто-то назвал его по имени, кто-то громко — неестественно громко, как ему показалось, — зарыдал рядом и бросился ему на шею, но все это было лишнее. Алексей, нетерпеливо освободившись от тяжести человеческого груза, широкими шагами подошел к затемненной, плотно занавешенной шторами гостиной и остановился на пороге. Где-то совсем близко всхлипывала Нина Пантелеевна, Ксюшина мама: «Я говорила, говорила… Я знала, что эти экспедиции до добра не доведут… Нельзя было разрешать им!» — и он понял, что она просто повторяет то, что было сказано здесь уже не раз и что, быть может, все позволяло ей держаться: всегда легче пережить утрату, если есть кого обвинять… А кого обвинять ему, Алексею?

Рядом с ним появилась Вера, его сводная сестра по отцу, и, увидев лицо Соколовского, быстро проговорила:

— Никто не виноват, Алеша. Это несчастный случай. Ужасная, трагическая случайность. Не надо, не смотри так…

Он не понял, что она хотела сказать, и, отодвинув ее со своего пути, наконец, подошел к раскрытым гробам.

Специалисты постарались на славу: лицо Татки было нежным и спящим, ее хотелось разбудить поцелуем, как уснувшую сказочную принцессу. Подземная лавина пощадила это лицо — может быть, потому, что не осмелилась изуродовать его. А вот Ксения выглядела совсем непохожей на себя: удары камней пришлись в голову… Он попробовал поправить прядь волос у нее на щеке, но не сумел унять дрожь пальцев и задохнулся от холода, которым дышала ее кожа. Потом он, кажется, закричал, потому что кто-то совал ему в лицо стакан с водой, кто-то тащил его к дивану, а кто-то кричал: «Скорая! Скорая!..»

Последующие часы слиплись для Соколовского в один вязкий, серый и тягучий ком. Все делалось за него и как бы помимо него; таким образом люди пытались снять с него хотя бы часть его безумной тяжести, но он не понимал этого и не испытывал к ним благодарности. Быть может, упади сейчас на его плечи все невыносимые подробности последнего прощального ритуала, заставь его метаться среди чиновников, могильщиков и прочих чуждых его горю людей, Алексею стало бы легче, он сумел бы забыться хоть ненадолго в круговерти забот и вспомнил бы о том, как надо дышать, действовать, жить. Но ему не повезло: у семьи Соколовских было слишком много друзей, чтобы он смог теперь остаться один на один со своей потерей.

Ему было странно, что все пытаются утешить его и возятся с ним, словно с младенцем, проявляя мягкость и тактичность в разговорах с ним. Его надо было судить, а ему подавали еду, запаха которой он не мог переносить, брали за руку, спрашивали: «Как вы себя чувствуете?» — и подводили к нему врача. Он заслуживал всеобщего отвращения, а к нему почтительно обращались: «Как вы решите, Алексей Михайлович?…» — и задавали вопросы о каких-то совершенно ничего не значащих для него вещах, он отвечал на эти вопросы подробно и рассудительно. Правда, уже через минуту он не мог вспомнить, о чем его спрашивали, но это было неважно. Все свое время он проводил рядом с Ксенией и Наташей, он хотел сохранить их в себе навсегда и удивлялся, когда ему говорили: «Не смотрите сюда так долго, лучше запомните их живыми». Удивлялся он потому, что, пока они были здесь, с ним, они были живы, и именно такими он хотел их запомнить.

По-настоящему он пришел в себя только на другой день, уже на кладбище. Маленький старинный погост недалеко от центра Москвы, где почти уже и не хоронили и где, к счастью, оставалось место рядом с могилой Ксениного отца («Я берегла его для себя, — сказала ему Нина Пантелеевна. — Да вот уступаю дочери и внучке…»), оказался тих и пустынен в этот день. В Москве неожиданно для такой поздней весны выпал вдруг слабенький, легкий снежок — уже на зелень, на цветущие яблони, — и деревья вновь стали черно-белыми. Он легко узнавал их, проходя дорогой своих ночных видений к двум свежевырытым могилам. Эти раскрытые ямы были точно такими же, какими Соколовский запомнил их во сне, и так же, как во сне, он стал на краю одной из них, не испытывая ни страха, ни грусти при мысли о том, что мог бы и сам лечь в эту землю.

Народу на похороны пришло много: Ксению любили коллеги и студенты, у Натальи всегда было множество поклонников. Говорили теплые речи, вытирали искренние слезы, и почти каждый считал своим долгом подойти к осиротевшему отцу и мужу, чтобы молча пожать ему руку. Алексей не видел и не слышал их: он неотрывно смотрел на два деревянных креста — временных, пока не будут готовы уже заказанные памятники, — и на аккуратные таблички на перекладинах: «Соколовская Ксения Георгиевна… Соколовская Наталья Алексеевна…»

Он и сам не мог вспомнить потом, кто вечером привез его домой, в его собственную, пустую квартиру, где Алексей еще не был после возвращения из Италии и где наконец-то он смог остаться один, без соболезнующих взоров и тактичных, раздражавших его своей незаслуженной добротой, прикосновений.

Дом все еще хранил хаотичный, но милый сердцу и уютный отпечаток недавних сборов; невозможно было поверить, что не прошло даже недели с того воскресного утра, когда они накоротке прощались друг с другом, не подозревая, что прощаются навсегда. Все так же на кресле лежала, свернувшись уютным комочком, Таткина блузка, и опять на глаза ему попался брошенный халатик жены, и даже почудилось, что в воздухе все еще витает теплый, пряный и густой аромат Ксениных пончиков… Кляня себя за собственный вздор, он все же не смог удержаться, чтобы не пройти на кухню вслед за щекочущим, дразнящим ноздри фантомным запахом и не потрогать плиту, рядом с которой хлопотала жена. Металл откликнулся на его прикосновение смертным холодом. Таким же, каким дышали лицо Ксении в гробу, его сон, дорога на старое кладбище и раскрытая пропасть могил. И тогда он заплакал, наконец, — заплакал первый раз за все последние часы и дни, не отнимая руки от белоснежной поверхности мертвого кухонного агрегата и понимая, что ничто и никогда уже не вернет дыхание жизни в эту пустую, неживую и ничем абсолютно не пахнущую кухню.

Глава шестая. Уход

Желтые фары машины, как две глазницы, шарили по темнеющим вдоль дороги кустам, по чужим заборам, по окнам домов, в которых не было ни проблеска живого света. Алексею казалось, что это не он ведет машину, а кто-то другой настырно делает это за него. А может быть, все гораздо проще? И «ауди» двигался на автопилоте, рыская среди темени, как собака-поводырь, которая ведет хозяина к знакомому жилью, потому что сам он до него добраться не в состоянии. Ему казалось, что он заблудился — никогда еще не приезжал сюда так поздно, но все-таки, наконец, машина уткнулась носом в знакомые ворота, едва не врезавшись в них. Машинальный поворот руля, скрип шин, взвизгнувшие тормоза — и Соколовского сильно тряхнуло. Он успел еще подумать: «Ну же, давай!.. Как было бы хорошо…» — и пришел в себя, сообразив, что мечты о такой развязке напрасны.

Ну, разумеется, слишком хорошо, незаслуженно хорошо для него было бы, если бы удалось покончить со всей этой историей так безболезненно и быстро — всего лишь с помощью банальной аварии, не принимая никакого решения и не прожив после похорон даже двух суток. И теперь, закурив и не торопясь покидать машину ради пустынного ночного мира, простиравшегося вокруг, Алексей со спокойным сожалением подумал: не дает Бог смерти. И не даст, потому что он, Бог, справедлив и вовсе не щедр на незаслуженные радости. Вот так-то, господин Соколовский…