Капкан супружеской свободы — страница 22 из 51

ушек, для кого подобные экзерсисы могли означать нечто серьезное; у него вообще осталось ощущение, что в постели медсестричка просто добросовестно исполняла свои должностные обязанности, «ставя» больному еще одну прописанную врачом процедуру — так деловито, легко и профессионально она действовала. И, быть может, в иные времена Алексея бы это задело, он постарался бы выяснить, почему женщина, обнимающая его, в то же время так равнодушна к нему. Но, бог ты мой, не все ли равно это было ему сейчас!.. Тем более что, какие бы усилия он ни предпринимал, как бы ни усердствовал в «возвращении к жизни» (так называли все происходящее врачи этой дорогостоящей и престижной клиники), все было напрасно: прошлое не хотело отпускать Соколовского.

Он просыпался ночью оттого, что ему казалось: плачет Татка. Маленькая Татка, заболевшая однажды тяжелым гриппом и получившая кучу всевозможных осложнений. «Ушко болит!» — захлебывалась она в безутешном плаче, и отец, не в силах слышать этот плач и что-либо изменить в ситуации, выскакивал из комнаты и запирался в ванной, истово упрашивая Господа переложить эту боль с детских плеч на его собственные… А наутро малышка уже улыбалась — дети быстро забывают о своих страданиях, — и Алексей закармливал ее мандаринами и медом, немного посмеиваясь в душе над собственной ночной паникой. О, он верил в Бога по-прежнему — но верил именно так, как это делает большинство из людей, обращаясь к молитвам только в минуты отчаяния и пытаясь заключить что-то вроде сделки с Господом: «Помоги мне сейчас, и уж я больше никогда не забуду тебя…»

В другую ночь он просыпался не от странного грустного плача, а, напротив, от слишком яркого и счастливого сна. Синее море, желтый песок, Ксения, выходящая из воды, улыбающаяся и посылающая ему воздушный поцелуй. Он бежал к ней с полотенцем, они, смеясь, падали под огромный, пестро раскрашенный зонтик, и небо качалось над ними, как купол бессмертного аттракциона, и солнце било в глаза, а вкус поцелуя на губах смешивался с острым привкусом морской воды и знойной сухостью южного ветра…

И еще одно воспоминание — теплое, легкое и беззвучное, как произнесенное одними губами: «Я люблю тебя…» Вечер, дача, зажженные свечи и отблеск каминного огня на волосах дочери. Господи, сколько же ей тогда было лет? Он судорожно принялся складывать в полусне арифметику только ему одному известных чисел: это было до… но уже после… Да-да, Татке было, наверное, одиннадцать. Они сидели вдвоем у камина, и Алексей говорил ей, что значит для него — да и для всех людей в целом свете — таинство огня. Она слышала, конечно, к тому времени уже легенду о Прометее, и отец не стал повторять дочери давно известное, затрепанное и привычное… Он сочинил для нее свою сказку — о маленькой девочке, оставшейся последней хранительницей огня на земле и сохранившей этот огонь для всех будущих поколений. Соколовский так увлекся сочинительством вслух, что даже не сразу заметил: его единственный слушатель оказался настолько благодарным, что умудрился заснуть под ласкающие интонации приглушенного отцовского голоса. И, держа в объятиях привалившуюся к нему во сне Татку, ощущая ее драгоценную тяжесть, ее сонное дыхание и тепло, он возблагодарил тогда небеса за то, что есть у него это чудо, смысл его жизни, самое дорогое его достояние — лучшее, что дала ему жизнь…

И что, скажите на милость, он должен был теперь делать с этими ночными пробуждениями? С этими воспоминаниями, молитвами, утраченным теплом, тем достоянием, которое потерял? Что он мог еще придумать вместо дурацкого, бессмысленного лечения, поставившего его на ноги, превосходно укрепившего его физические силы и при этом ни на грош не добавившего ему моральных сил и желания жить? Что он должен был отвечать врачу, озабоченно выговаривающему ему: «Да-с, подзадержались вы у нас, Алексей Михайлович… Поймите меня правильно: вы щедро оплачиваете свое пребывание у нас, и мы готовы предоставлять вам свои услуги так долго, как это потребуется. Но для вас было бы лучше выйти из клиники, вернуться к нормальной, полноценной жизни. Заняться работой, наконец. Вы вполне уже способны на это, поверьте нашему опыту…»

Он кивал, выторговывая себе еще неделю в этом больничном раю.

— Наверное, вы правы. Ну что ж, работа так работа…

Может быть, она все-таки станет тем клином, которым сможет вышибить другой, измучивший его клин, накрепко засевший острием в его сердце?

Пора было действительно браться за дело.

Как вскоре выяснилось, возможность заниматься любимой некогда работой зависела теперь уже не только от одного его желания, возможностей и сил. Соколовский как-то вдруг разом сообразил, что давным-давно не видел у себя в палате никого из театра. Со своим помощником Володей Демичевым он разговаривал по телефону в последний раз несколько недель назад, когда твердо и окончательно отказался ставить «Любовь роковую» и попросил того заниматься пока текущим репертуаром, не предпринимая никаких революционных изменений в политике театра. Демичев был явно огорчен решением шефа, но не стал настаивать и, коротко пожелав ему скорейшего выздоровления, совсем пропал с горизонта. Лида больше ни разу не беспокоила бывшего любовника ни звонками, ни личными появлениями. Поток посетителей — знакомых, коллег, друзей-соперников из актерской гильдии, — бурно плескавшийся у постели Алексея в первые, самые тяжелые дни его болезни, как-то разом вдруг обмелел, когда его пребывание в клинике перевалило за месяц. Теща Нина Пантелеевна и сводная сестра Вера добросовестно навещали его каждую неделю, однако он никогда не был близок с этой женской, дальней половиной его семейного клана и потому сам постарался свести их визиты к минимуму. Телевизор в своей дорогой одноместной палате он никогда не включал; прессой особенно не интересовался — не до того ему было в тяжкие дни… Так что теперь, предприняв, наконец, героическое решение выбираться из клиники и начинать жить заново, он с некоторым изумлением обнаружил вокруг себя довольно ощутимый вакуум, нарушаемый ежедневно одним лишь безусловно преданным и трогательно-заботливым Сашей Панкратовым.

Именно Панкратова Алексей и попросил принести ему все, что тот только сумеет обнаружить на газетных развалах из прессы «культурного» ряда за последний месяц — «Литературку», «Культуру», «Театральную жизнь», «Эстраду» и прочее, прочее, прочее… Друг посмотрел на него как-то странно, однако пожелание выполнил. И теперь Соколовский сидел, обложившись распахнутыми, еще пахнувшими свежей типографской краской страницами, тупо глядя на статьи, где упоминался его театр, и пытаясь разобраться в том, что же, собственно, происходит.

А в том, что происходило нечто, сомневаться не приходилось. Театр, о котором писала пресса, больше не был его театром. Журналисты, восхищенные успехом труппы Соколовского в Италии и непременно упоминавшие об этом успехе в каждой заметке, все больше внимания уделяли тому, как изменился бывший подвальчик на окраине Москвы, как по-новому заиграли краски театра «под руководством временно исполняющего обязанности режиссера В. Демичева», как охотно «разворачивается он теперь лицом к массовому зрителю»… Один из материалов так и назывался: «Новая жизнь старого театра». Другой — интервью с ведущей актрисой театра Лидией Плетневой — бросался в глаза крупным заголовком: «Зонтик» последней модели». В нем журналист взахлеб восхищался тем, как расширилась аудитория прежде камерного и элитарного спектакля, насколько понятнее он стал рядовому любителю искусства. А Лидия Плетнева охотно подтверждала: да, мы уходим от интонации «избранности» в наших работах, мы хотим быть ближе к массовому зрителю… Сказанное подтверждалось огромными фотографиями, на которых Алексей не сразу сумел опознать финальную картину своего любимого «Зонтика»: новые, яркие костюмы, иная сценография, огромный аляповатый «задник» на сцене совершенно изменили внешний образ спектакля, звучание его мелодии.

— Так-так, — пробормотал он, откидываясь на спинку скамьи под старым раскидистым дубом, где сидел уже несколько часов, и быстро набирая несколько знакомых цифр на мобильном телефоне. — Так-так-так…

Он хотел поговорить с Демичевым. А может быть, с Леней Лариным. Или, еще лучше, с Ванечкой Зотовым… Все равно с кем, лишь бы разобраться, что же все-таки происходит в театре, который по-прежнему официально именуется труппой Алексея Соколовского.

Хотел — и не успел. Большая тень упала на его скамейку, газетные листы посыпались от движения воздуха, и знакомый голос произнес:

— Алексей Михайлович, здравствуйте!

Он поднял глаза. Иван Зотов — рослый, красивый, улыбающийся, но какой-то непривычно взъерошенный и напряженный — стоял перед ним собственной персоной.

— О, Иван! На ловца и зверь бежит. Очень рад тебя видеть. — Соколовский, сам удивляясь собственной уверенности, пожал своему ведущему актеру руку и кивком предложил присесть рядом. — Знаешь, куда звонил? К нам, в театр. Что там вообще происходит? Что это за «новый поворот навстречу трудящимся»?

Режиссер шутил, потому что ему не хотелось начинать сразу с острых вопросов и подвигать Ивана к вольным или невольным кляузам на Володю Демичева. Однако актер шуток не принял; очень серьезно и медленно, глядя не в глаза собеседнику, а куда-то вбок, он проговорил:

— Извините, что давно у вас не был. Мне хотелось решить свои проблемы, устроиться окончательно, а потом уж рассказывать о переменах в своей жизни.

— О переменах? — Соколовский еще ничего не понимал.

— Да. Они крутые у нас, эти перемены, и не у меня одного. Я, знаете ли, Алексей Михайлович, ушел из театра.

— Ты с ума спятил! Как это — ушел из театра? Что значит — ушел?! Не посоветовавшись со мной, не решив проблемы со вводом, заменой… Да кто тебя переманил, куда, когда и каким образом?!

Он почти кричал на Зотова и даже, признаться, мало пытался сдерживаться. Лучший актер! Любимый, взлелеянный, выпестованный… Да неужели же достаточно оставить театр всего лишь на месяц, чтобы бацилла предательства поразила самых стойких, самых надежных, тех, кому он больше всего доверял?…