Капкан супружеской свободы — страница 27 из 51

— Ну, это ты преувеличиваешь, отец. — Митя поднял голову, видно задетый его словами за живое. — Тяга к новому не обязательно есть забвение старого. И кто тебе сказал, что все мы поголовно — Иваны, не помнящие родства? Не надо путать страсть к обновлению с нигилистским революционным душком!

Я заметила, как криво усмехнулся в этот миг Николай. Признаться, и меня тоже покоробил этот пренебрежительный «революционный душок», и я испугалась, что сейчас вновь вспыхнет ссора. Однако Николай промолчал, и я вздохнула с облегчением. Как оказалось, напрасно. Все еще было впереди, потому что отец уже разгорячился, бросая раздраженные взгляды на всех сидящих за столом и не обращая внимания на приоткрытую кружевным рукавом мамину ладонь, нежно похлопывающую его руку.

— Нисколько я не преувеличиваю, — настаивал он. — Вот ты, Митя: ты с детства, как и Наташа, слышал мои рассказы о прошлом, о славной истории нашей, о дедах, о прадедах… И что же теперь — заявить, что все они во всем ошибались и что государство наше не стоит доброго слова? Вы, вероятно, не знаете, молодой человек, — он повернулся к Николаю, — что Соколовские упоминаются в официальных грамотах со времен Иоанна Грозного. Предок наш был лучшим сокольничим царя и всегда сопровождал его на охоте, за что и был пожалован дворянством и получил свою новую фамилию… Верность царю и России, служение им не за страх, а за совесть — вот на чем Соколовские стояли и стоять будут. Мне есть чем гордиться, и детям моим тоже. И терять нам есть что, если вдруг все вокруг действительно переменится. А вот вы, что вы знаете о своих предках?

— Достаточно, — коротко ответил Николай. Потом помолчал, уловил направленные на него в ожидании взгляды моих родителей и, будто нехотя, продолжил: — Кое-что и вы обо мне уже знаете, ведь не первый день знакомы: из разночинцев, из студентов, из тех, кто не приравнивает верность царю к верности отечеству… Во всяком случае, если я и не могу похвастаться древностью рода, то зато твердо уверен в том, что могу честно и открыто смотреть в глаза окружающим. Я точно знаю, что ни я, ни мои предки не повинны ни в одном из тех преступлений, на которые так падки были ваши хваленые дворяне, ведущие свои родословные со времен Иоанна Грозного. Возможностей грешить, знаете ли, у моих предков было куда меньше, нежели у ваших славных сородичей, — просто в силу нашей незнатности и небогатости.

На минуту за столом воцарилось молчание. Чашка со звоном опустилась на блюдце, Стелла, заснувшая было у Митиных колен, вздрогнула и взлаяла, а мамина ладонь испуганно замерла.

Однако Соколовских не так-то легко вывести из себя. И, пытаясь сохранить остатки доброго отношения к гостю, отец сделал вид, что не заметил обиды, и продолжил, предостерегающе глянув на меня и на брата:

— Не будем, в таком случае, говорить о родословных. Я вижу, эта тема для вас болезненней, нежели вам хотелось бы показать… Но скажите мне вот что: обижаясь вчера за Глашу, которую Елена Станиславовна неосторожно пожурила в вашем присутствии, или возмущаясь установившимся порядком в мире, где всегда были слуги и господа, неужели вы не понимаете, на что замахиваетесь? Пытаясь все сломать и построить новый мир на костях старого, неужто не жалеете этого старого мира? И что вы знаете о нем, если смеете так безжалостно приговаривать его к смерти и забвению?

— Позвольте, я вам отвечу. — Голос Николая был совершенно ровен, но я заметила, как сильно сжала его рука накрахмаленную салфетку, и поняла, что взрыв неизбежен. — Мы знаем об этом мире достаточно. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы, по-барски вкушая утренний кофе, не забывать о том, что в окопах сейчас гибнут солдаты, в деревнях пухнут от голода крестьяне, а дети рабочих умирают от пустяковых инфекций, потому что некому оказать им вовремя медицинскую помощь… И если для того, чтобы изменить существующее положение вещей, придется, как вы изволили выразиться, приговорить старый мир к смерти, — мы сделаем это не задумываясь.

— Мои крестьяне здесь, в Сокольниках, никогда не голодали, — медленно и тяжело, глядя гостю прямо в глаза, проговорил отец. — И когда я был еще ребенком, для наших рабочих уже была построена больница рядом с фабрикой. Эту больницу мой отец построил раньше, чем усадьбу для собственной семьи, в которой вы, молодой человек, сейчас имеете честь находиться. Никто из тех, кто работает сейчас рядом с Соколовскими, не умирает из-за нехватки средств или медицинской помощи… И никто из них не сомневается, что хозяин тоже работает на благо России. Разве не нами, людьми, сумевшими приумножить отцовские состояния и сохранить честь своей фамилии, своего дворянского рода, — разве не нами сильна Россия?

— Все это не более чем демагогия, — презрительно и неожиданно грубо бросил Николай. Он резко поднялся из-за стола, отшвырнул в сторону несчастную, искомканную салфетку и продолжал уже стоя, страстно и надменно бросая в лицо отцу горячие слова: — Очнитесь же вы наконец, Кирилл Владимирович, протрите глаза, посмотрите вокруг! Никакого старого мира, за который вы так ратуете, давно уже не существует! Нет больше — да, верно, никогда и не было — той патриархальной России, где хозяин и работник вместе трудились на великое, благое дело. Есть прогнившая, измученная вековыми несправедливостями держава, есть война, и голод, и бунтующие люди, и ужасающая нищета… Разумеется, вам удобнее не видеть всего этого и благодушно рассуждать за завтраком о древности своей родословной. Но ведь надо же все-таки видеть и трезво оценивать то, что творится вокруг, а не только то, что происходит у вас под самым носом! И грош цена всем вашим традициям и родословным, если Соколовские как были, так и остаются на стороне зажравшегося меньшинства!

— Ты, мальчишка, как смеешь так со мной разговаривать! — взревел отец и тоже вскочил, а плетеный стул отлетел от него к перилам веранды. И тут началось нечто невообразимое. Митя, удерживаемый мной (я совсем растерялась и помнила только одно: нельзя, нельзя допустить, чтобы они подрались), выкрикивал что-то оскорбительное Николаю в лицо; тот улыбался, но губы его дрожали в этой деланно презрительной усмешке. Отец угрюмо шарил по карманам, разыскивая, видно, любимую трубку. По его лицу я видела, что он сожалеет о своей вспышке, корит себя за несдержанность и за то, что сам оказался не на высоте в споре, во всяком случае, на том же уровне, что и глупый, дерзкий студент. Мама порывалась сказать что-то, но тихого ее голоса совсем не было слышно в общем бедламе и беспорядочных выкриках мальчиков. И тогда она, единственная из всех нас сохранявшая хотя бы видимость спокойствия, вдруг взяла маленький хрустальный колокольчик, которым в нашей семье принято сзывать домочадцев к столу, и прозвенела им раз… два… три… Этот мелодичный звон прозвучал, словно маленький колокол посреди напряженного, громкого скандала, и мало-помалу Митя замолчал, тяжело дыша, и Николай перестал огрызаться, улыбаясь недоброй своей усмешкой, и я опустила руки, а отец вновь уселся к столу и раскурил наконец найденную в кармане трубку.

— Довольно, — сказала мама неожиданно громким для нее, чистым и нежным голосом. — Я думаю, вам лучше теперь уехать, Николай Павлович. Мы все слишком устали сегодня… а день ведь еще только начинается!

И, обведя всех нас своим ясным взором, она улыбнулась светлой, немного беспомощной улыбкой и скрылась в доме.

Митя преувеличенно громко заговорил о чем-то с отцом, демонстративно делая вид, будто больше не замечает гостя. А Николай так и остался стоять посреди веранды, как посреди внезапно образовавшейся пустоты, молчаливо отлученный от нашей семьи и от нашего дома, уже изгнанный мамой и папой из своего сознания и своего сердца, не успевший больше ничего сказать в свое оправдание и навсегда отринутый людьми, которые враждебно сплотились против чужака, посмевшего отстаивать свое дерзкое мнение перед хозяином дома.

— Я провожу тебя на станцию, — едва справившись с этой простой фразой, сказала я Николаю. Мои губы словно онемели, в сердце были горечь и щемящая пустота, и эти чувства стали еще сильнее, когда я увидела, как грустно и слабо оглянулся на меня отец, расслышав мои слова, обращенные к гостю.

Потом мы молча шли по лесной дороге, и я уже не думала ни о вчерашнем дне, ни о наших поцелуях в саду, ни об острой и сладкой боли от колючек шиповника, навсегда соединившейся в моей памяти с первой, огненной и чистой страстью, которую мне довелось испытать. Я не знаю, кто из них — отец или Николай — был прав; быть может, не правы оба. Не знаю и что с нами будет дальше. Но только нам трудно будет видеться, и, пожалуй, Николаю уже никогда не удастся добиться моей руки: родители ни за что не дадут согласия на наш брак. И еще: что бы ни случилось, я не смогу оставить Николая. Я должна быть с ним, и буду с ним, чего бы мне это ни стоило.

3 февраля 1916 года

Как странно: почти полгода не раскрывала я этих страниц и немыслимо долго не прикасалась к своему дневнику! Все стало теперь другим, и я другая, и февраль, с белой поземкой на улице, совсем не напоминает те июльские дни, о которых я, глупая девчонка, писала с таким восторгом…

Вот вкратце, что с нами со всеми случилось. Митя совсем забросил свою любимую химию, хотя еще и не кончил курса в университете. Он заявил, что сейчас каждый порядочный человек должен помогать России, и пошел на военную службу, в полк, куда с рождения был записан отцом. Его пока не отправили на фронт, но мы видим его совсем редко: у него своя жизнь, свои тайные дела, и весь он стал каким-то чужим, далеким, отчаянным, почти озлобленным… Наша соседка по даче и моя любимая подружка Аня Лопухина, дочка земского врача, с которым дружит отец, уже и не надеется покорить его сердце. Теперь она, кажется, влюблена в красавца офицера, давно добивавшегося ее руки, и ходят слухи о близкой свадьбе. Митя, кажется, пережил такое известие неожиданно тяжело, и это удивляет меня: он никогда прежде не обращал на Анечку особенного внимания…

Отец считает, что все в России летит в тартарары. Теперь уже ясно, что ничего хорошего ждать от всех этих перемен не приходится, и он переводит капиталы за границу, собираясь на время уехать в Париж, пока тут не уляжется и не перемелется.