Капли великой реки — страница 12 из 30

Моё раннее детство пришлось на то время, когда до изголовья доносилось эхо шагов большой войны, к которой страна неуклонно приближалась, а в шестнадцатом году эры Сева началась Тихоокеанская война. В седьмом классе, только-только поступив в среднюю школу, я оказался перед лицом ошеломляющего факта поражения, потом была эвакуация с материка в Японию и жизненный старт среди послевоенного пепелища и чёрного рынка. Можно назвать эти события драматическими, ошибки не будет, но на самом деле пришлось столкнуться с такими бедами и пережить такой горький опыт, что словами не передать.

И всё же, когда я вдруг вспоминаю войну и всё, что с этим связано, у меня почему-то возникает очень странное чувство — чувство, что тогда я действительно жил.

Вот почему люди, помнящие первое десятилетие эры Сёва или войну, а также те, кто пережил послевоенные годы, когда рассказывают об этом, то хоть и твердят все как один, что время было тяжёлое, время было трагическое, но в голосе каждого ощущается сила, глаза блестят. Это поразительно, и это, конечно, означает, что у них есть ощущение полноты собственной жизни в то время.

Сейчас прошло уже полвека после окончания войны, и мы живём в эру правления Хэйсэй — «эпоху мира и совершенства». И тем не менее нельзя сказать, что всё моё существо наполняет ежеминутное и могучее чувство, что я живу на свете. Ну, если мне скажут на это, что просто-напросто я живу с прохладцей, без смысла и цели, так я о том как раз и говорю.

Перед войной, во время войны и после — попробуйте-ка в такие времена жить без смысла и цели! Во всяком случае, в напряжённой до предела атмосфере эпохи каждый человек становится частью судьбы чего-то большого — страны, нации. И если вы спросите, не вызывает ли неприятия само это слияние с другими в единое целое, то я считаю, что вовсе не обязательно.

Например, Такамура Котаро[26] и многие другие сурово критикуют свои слова и действия во время войны. Но задумаемся: неужели же во время войны японских литераторов, поэтов, композиторов, художников и всех людей сходных профессий принудительно и против воли втягивала в милитаристические акции армия и полиция? У меня такое ощущение, что нет.

Восьмого декабря 1941 года воздушные силы императорского флота внезапно атаковали Пёрл-Харбор. Когда по радио передали новости: «Сегодня, восьмого числа, на рассвете, воздушные силы императорского флота вступили в состояние войны с Великобританией и Соединёнными Штатами Америки», многие ли из писателей, поэтов, художников всем сердцем приняли это как тяжкое несчастье и сказали себе: «Произошло страшное, отныне начнутся чёрные дни»? Я думаю, что таких было немного.

Конечно, и такие тоже были. Даже в то время было немало интеллектуалов и деятелей культуры, которые находились в тюрьме на основании страшного закона — Закона о поддержании общественного порядка. Для таких людей, должно быть, неизъяснимо тяжело было чувствовать, как страна всё ближе подходит к мрачному этапу своей истории. С другой стороны, я думаю, что достаточно многие после заявления Главного штаба почувствовали, как закипает кровь и играют мышцы: «Настают новые времена!» — а иные литераторы облекли эти чувства в слова, принялись писать книги и слагать стихи.

По меньшей мере, во время войны люди жили, всегда имея перед глазами реальную угрозу жизни. Благодаря этому каждый остро чувствовал, что живёт. Я уверен, что это было именно так.

Сейчас, в мирное время, все мы разъединены. Каждый живёт сам по себе. Человек, не имеющий никаких связей с себе подобными, существует словно неодушевлённый предмет. Вот эту беду мы сейчас и почувствовали.

Возьмём, например, футбол, бейсбол, Олимпийские игры или даже ипподром — когда видишь людей, которые с жаром всему этому отдаются, понимаешь, что человек не может жить один, ему необходимо ощущать единение со многими другими.

Все вместе люди переживают во время спортивного матча или соревнования, и таким образом человек может не с двумя и не с тремя, а с сотней, тысячей, десятком тысяч посторонних разделить свои чувства, слиться воедино и ощутить — вот сейчас, здесь он существует. Может быть, болельщики ищут в спорте именно это лихорадочно-воодушевлённое состояние? Мне кажется, что это так.

Как бы хорошо ни был человек обеспечен, как бы ни был он здоров и удачлив, человек, живущий сам по себе, испытывает истинную муку. Он не может ощутить радость жизни. И вот тут к нему подкрадывается не то возбуждение, не то удовольствие, оттого что он, малая частица, может влиться в свою эпоху в самый решающий момент. По-моему, дело обстоит именно так.

Как мне кажется, опасность фашизма или национализма в этом и состоит Сколько бы ни говорилось, что это ошибочный путь, люди руководствуются в своих поступках не только рассудком. Не вещи, не идеи, не корысть, а то, что человек сливается с массой и пребывает в состоянии пылкого воодушевления, — кто однажды это испытал, тому никогда не приобрести иммунитета к этой болезни.

ОСТАВИВ ЗОЛОТОЙ ВЕК ДАЛЕКО ПОЗАДИ

Когда я вспоминаю о войне и послевоенных годах, то думаю: «И как только удалось выжить в такое страшное время? Только бы эта трагедия не повторилась!» Но, с другой стороны, оглядываясь назад, я понимаю, что в то время, которое не назовёшь иначе, как годиной безмерного горя, жизнь моя была ярким горением, это определённо так. И где никак не учитывали такое моё самоощущение, так это в послевоенной демократизированной школе. Может, методы послевоенной демократизации образования были слишком прямолинейными? «Это была иллюзия, ошибка, дешёвый национализм» — так принято говорить, и всё же сегодня, пусть это может прозвучать как нечто ультрареакционное, я не могу побороть что-то вроде ностальгии по тому времени, когда моя жизнь так ярко горела.

После окончания войны я вернулся с материка в Японию и оказался в провинции на острове Кюсю. Как вернувшемуся с колонизированных территорий, мне пришлось хлебнуть горя. Но, если подумать, все японцы тогда переживали трудное время. К примеру, бедность была такая, что в школу ходили не в ботинках каких-нибудь, а в японских деревянных сандалиях гэта. В дождь и вовсе бегали до школы босиком. Но никто этого не стеснялся. Все вокруг ходили в деревянных сандалиях, а в дождь босиком, и никого это особенно не мучило. Ведь бедность, наверное, тяготит, когда ты один беден и этим выделяешься или когда окружающие чураются твоей бедности, а быть голодным, когда всем нечего есть, не так мучительно.

Когда вспоминаешь сейчас, то ни за что не хотел бы вернуться в то время. Однако нельзя не осознавать, что тогда я действительно жил и, по сравнению с сегодняшним, каждый день был каким-то ярким, осязаемым.

А после этого, в начале пятидесятых, я уехал с острова Кюсю в Токио, началась моя студенческая жизнь и бесконечные подработки, я даже на лекции толком ходить не мог — вот каким я был студентом. Но теперь и эти воспоминания греют мне сердце, и я думаю, что это было хорошее время.

О том, как относиться к торговле кровью, в последнее время часто спорят, но когда я не мог найти работу, то сдавал свою кровь за деньги и кое-как наскребал, чтобы в этот день поесть, случалось со мной и такое. Но когда я мысленно возвращаюсь к этим дням, которые влачил, продавая собственную кровь, то вспоминаются они не только как дни лишений, но как дни, брызжущие светом, полные чувства жизни.

Своей повести, посвящённой тем дням, когда я кормился, сдавая кровь, я дал название «Золотой век». Мне нарочно хотелось в названии отразить противоречивое чувство, возникающее у меня оттого, что жил я скудно, но каждый день был как из золота.

Постепенно я стал работать в журналистике, вечно сроки поджимали, носился туда-сюда. Я решил для себя, что если об этом времени буду писать, то, наверное, назову повесть «Бронзовый век». Позже я стал писать и в качестве литератора приобрёл некоторую скромную репутацию, выпустил много книг. Если бы я об этом времени захотел написать, то, наверное, назвал бы книгу «Каменный век», я даже думал об этом. Отчасти это всё шутка, и книги такой нет, но я действительно об этом размышлял. И то, что о самых тяжёлых, самых скудных и самых бесчеловечных днях своей жизни я написал в книге под названием «Золотой век», говорит, скорее всего, о том, что в моей душе те дни залиты ярким светом.

Для меня война и послевоенные годы даже спустя полвека неизменно связаны с моим тогдашним интересом к одной стране. Имя этой страны Россия. Главная причина, я думаю, в том, что перед самым концом войны мне пришлось сталкиваться с русскими, тогда советскими, солдатами, поскольку я находился за пределами Японии и был на положении беженца.

Я испытываю к стране по имени Россия что-то вроде так называемого комплекса любви-ненависти, это и категорическое отторжение, и сильнейшее притяжение, оба чувства переплелись в моём сердце. Во-первых, в университетские годы мне довелось изучать русскую литературу, поэтому мне очень нравится русский язык, и я люблю русских писателей: Достоевского, Толстого, Чехова, Гоголя, Горького. А ещё был период, когда я по-настоящему был увлечён русской культурой.

С другой стороны, я никак не мог примириться со страной по имени Советский Союз, её политика, идеология вызывали во мне сильнейшее чувство протеста.

Всё началось с того, что я встретил конец войны и разгром Японии в городе Пхеньяне на севере Кореи, а через месяц туда вошли советские войска. Моментально был занят дом, в котором жила наша семья, и нас, в чём были, выбросили на улицу, потом загнали в лагерь для беженцев, это был какой-то бетонный склад. Всякий раз, когда я вспоминаю те драматические события, которые пережил в течение несколько месяцев советской оккупации, даже теперь к горлу подкатывает горячий ком.

Нет ничего противоестественного в том, что в глубине души я испытывал отвращение и ужас перед советскими солдатами — они, наверное, такие грубые, такие невежественные, такие жестокие… Однако, к моему удивлению, русские оказались на редкость дружелюбными, беспечными, в них многое привлекало.