Грязное стекло и клочья дыма от Тимошкиного костра — их нет-нет и проволакивало ветром мимо окна — ухудшали видимость.
Пестряков приказал Тимоше, дыша при этом так, словно только что перелез через высокий забор:
— Сейчас расквитаюсь. С тем рыжим жердяем… А ты бери на себя пулемет, Тимофей!
Пестряков взглянул искоса — Тимоша положил свой ППШ на подоконник кожухом и придерживал приклад снизу левой рукой, плотно прижимая его к плечу.
Тимоша дал короткую очередь. Пули со звоном прошили оконное стекло.
Хорошо бы ему, Пестрякову, для большей меткости подложить ладонь под рожок трофейного автомата. Но левая рука побаливала, и дрожь от нее передавалась всему телу.
Он никак не мог унять дрожь в руке и сдержать дыхание, перед тем как нажать на спусковой крючок.
Пестряков так боялся сейчас промахнуться, как, может быть, еще не боялся за всю войну, хотя целиться-жмуриться ему на фронтовом веку пришлось столько, что недолго было и окриветь на один глаз…
Пестряков совладал и с рукой своей, и с одышкой.
Долговязый фаустник хотел спрятаться за углом дома. Пятясь назад по тротуару, он прокричал своим товарищам, отставшим от него, что-то гортанное и злое, чего Пестряков не понял, затем помахал кому-то длинной ручищей.
Но это было последнее, что он успел сделать в жизни.
Фаустник выронил свою трубу. Тимоша услышал, как она, дребезжа, покатилась по тротуару, стукнулась о тот самый угол дома, за которым фаустник пытался спрятаться от пуль.
«Один мулек от фрица остался, — отметил про себя Тимоша. — Да еще очки на носу застряли».
А Пестряков обратил внимание на то, что у фаустника, упавшего навзничь, на рукаве мундира нет даже лычек ефрейтора или обер-ефрейтора, а на воротнике никаких знаков различия.
«Неужто рядовой? — удивился Пестряков, и в нем шевельнулось даже нечто похожее на внезапное сочувствие к фаустнику. — Загадка природы! А какой трюк тогда с моей гранатой вымудрил! По всему видать, солдат стоящий. Может, этого жердяя чинами обошли?..»
И что еще вызвало у Пестрякова подобие сочувствия к фаустнику — он тоже был обут в изношенные донельзя сапоги. Теперь, когда фаустник лежал, Пестряков увидел дырявые подметки и сбитые набойки на его старых, порыжевших сапожищах.
Тимоша бил по пулеметному расчету. Пестряков увидел, как он авторитетно управился с тремя фашистами.
«Что-то Тимошка патронов не экономит, — забеспокоился Пестряков. — Во-он какую очередь сочинил! Пока свои не подоспеют, ему диету соблюдать надо. Иначе боевого питания никак не хватит…»
Между тем Тимоша решил, что таиться дальше от фрицев не к чему.
Он громыхнул прикладом по раме, со звоном посыпались стекла, проклеенные крест-накрест бумажными полосками. Настежь распахнулось окно, но не свежим воздухом, а еще более злым дымом понесло с улицы.
— Прикрой меня, дядя Петро! — прокричал Тимоша, да так громко, что туговатый на ухо Пестряков встрепенулся.
Тимоша прокричал «дядя Петро», уже перепрыгивая через подоконник, подобрав полы шинели.
Он стремглав бросился к беспризорному немецкому пулемету. Тот остался стоять на своих тонких ногах среди трех бездыханных тел в серо-зеленых шинелях.
Тимоша схватил пулемет, схватил ящик с лентами и, так же пригнувшись, понесся обратно к дому.
Скоро худощавое тело пулемета уже хищно подрагивало, вбирая в себя ленту, а за пулеметом, глядящим из окна дома, лежал Тимоша. Он взял на прицел мост, круто выгнувший каменную спину в конце аллеи, мост, по которому пятились немцы. Несколько солдат упало, донеслись крики, кто-то метнулся в сторону.
Пулемет за спиной вызывал замешательство — русские обошли с тыла, окружили?!
Пестряков в полной мере оценил тактический маневр Тимоши. Конечно, рискованно было расстрелять весь диск автомата в надежде на трофейный пулемет, но риск был умный. Пестряков посматривал на Тимошу с уважительной теплотой, как никогда не смотрел прежде.
«Хорошо, что я не обидел человека самой последней жалостью. Не пожелал, чтобы его сейчас легонько подранило. А из штрафников Тимошке самое время увольняться…»
Поджог во дворе Тимоша совершил как нельзя более кстати. Дрова, сложенные в поленницу, добросовестно горели, да и как им было не разгореться при такой растопке! От костра уже занялись конюшня и каретный сарай, но дом под черепичной крышей пока что противился огню. На дом этот, в котором засели Пестряков с Тимошей, сносило густой дым; немцам за дымом не видны были вспышки выстрелов, а отступающие обходили горящий дом стороной.
Танк наш медленно приближался.
Пестряков крайне встревожился, когда разглядел, что люк открыт, а на броне кто-то сидит. Да не в куртке танковой, не в комбинезоне, а в шинели. Ну и заводной десантник! Дорогу, что ли, высматривает?
Форсировав канал, танк не повернул ни вправо, ни влево, а двинулся по аллее прямо к угловому дому, объятому дымом.
«По чужим следам идет. Осторожничает, — отметил Пестряков, очень довольный неизвестным ему танковым экипажем. — На песке все написано».
И в самом деле, гравий хранил следы немецких танков и цуг-машин, прошедших здесь, по-видимому, ночью.
И тут Пестряков подумал вдруг, что очкастый фаустник очень хитро выбрал место для засады. Неужели тот рыжий черт предусмотрел, что наши танки, опасаясь мин, пойдут для безопасности по следам немецких? Какой же он в таком случае был дошлый и опасный вояка, этот жердяй в разбитых сапогах, который не дослужился до ефрейтора, и как справедливо, что он, Пестряков, пустил его в расход, отомстил за Михал Михалыча и других товарищей по десанту и по экипажу.
Пулеметчики уничтожены, и с фаустником тоже покончено, но на другом конце аллеи, метрах в трехстах западнее желтой бензоколонки, не замеченная танком, пряталась в засаде пушка.
Пестряков первым заметил пушку и указал на нее Тимоше обкуренным пальцем. Хорошо бы как-нибудь предупредить танк об опасности!
Пестряков снова почувствовал себя в ту минуту не просто пехотинцем, а десантником, словно он лишь недавно спрыгнул с брони вот этого танка, чтобы воевать в непосредственной близости от него, охранять машину.
Ничего Тимоше не говоря, Пестряков шагнул к выбитому окну, нескладно оберегая левое плечо, перевалился через подоконник, ступил на тротуар, засыпанный битым стеклом, и перебежал через улицу с явным намерением добраться до танка и предупредить о пушке в засаде.
«А что танкистов предупреждать насчет пушки, — рассудил Тимоша, — когда можно и самому распорядиться?»
Тимоша проволок трофейный пулемет по комнате к окну, смотрящему на юг, и открыл огонь, благо пулемет мог вести теперь фланкирующий огонь: орудийный щит стоял к Тимоше боком и оборонить прислугу не мог.
Фашисты бросили пушку и скрылись в западном направлении.
«Одна вывеска от того расчета осталась», — со злорадством подвел итог Тимоша и перетащил пулемет обратно к окну, глядящему на восток.
Тем временем Пестряков попал под отсечный огонь немецких минометов. Он стоял, прижимаясь к стене дома, выжидая, когда огонь стихнет и можно будет сделать перебежку. Он с явным опозданием услышал шелест мины на излете и не очень расторопно упал плашмя на тротуар у дома, на дальней от Тимоши восточной стороне улицы. Мина ударила в стену дома где-то над головой Пестрякова. Он упал у самого цоколя, раскинув руки, сильно вылезшие из кургузых рукавов шинели, вытянув ноги в порыжевших сапогах со сбитыми набойками и худыми подметками.
Один из осколков угодил во флюгер на коньке черепичной крыши. Петушок, первый и последний раз в своей неспокойной, ветреной жизни, взмахнул жестяными крыльями, как бы пытаясь взлететь в дымное небо, и его швырнуло наземь, к ногам Пестрякова.
Стена дома, исклеванная осколками, стала рябой. Пестрели свежие выбоины, ямки, выкрошенные в кирпичах, щербинки рыже-морковного цвета — все они отчетливо выделялись на фасаде кирпичного дома, потемневшего от времени.
Тимоша увидел, как Пестряков, превозмогая слабость, встал, весь с головы до ног обсыпанный кирпичной пылью.
Каска валялась на тротуаре пустым горшком. Волосы Пестрякова тоже запорошило красно-оранжевой пудрой.
Он все покачивал головой, будто безмолвно поддакивал Тимоше или о чем-то горько сокрушался.
Пестряков с трудом держался на ногах и тяжело дышал.
Видимо, он потерял ориентировку, потому что странно шагнул, как бы пытаясь пройти сквозь стену.
Тимоша мгновенно вымахнул из окна, словно его оттуда выдуло ветром, и бросился к пошатывающемуся Пестрякову.
Едва Тимоша успел ступить со своего тротуара на мостовую, как услышал посвист новой мины на излете. Тимоша, как всякий опытный пехотинец, хорошо знал этот посвист, переходящий в зловещее шуршание, — мина вот-вот разорвется, из последних сил она рассекает воздух.
— Ложись! — заорал Тимоша.
Но Пестряков стоял, приклонив голову к выщербленным кирпичам, упершись в стену больным плечом.
— Ложись! — снова заорал Тимоша истошным голосом.
Не слышит! Пестряков ничего не слышит!
Тимоша в несколько прыжков пересек мостовую, бросился к Пестрякову, схватил его за правое, безвольно опущенное плечо, дернул вниз. Он хотел свалить Пестрякова с ног, прикрыть его своим телом.
Желто-фиолетовое пламя разрыва вспыхнуло где-то вблизи.
Тимоша действительно повалил Пестрякова, но сделал это с какой-то странной, неестественной легкостью.
Пестряков упал, но упал не потому, что его увлек вниз Тимоша, а потому, что не упасть он не мог — он был мертв…
Тимоша склонился над товарищем. Пестряков лежал непоправимо тихо, бездыханный… Именно потому, что Пестряков всегда после бомбежки, после броска долго не мог отдышаться, так страшно было видеть неподвижную грудь.
«Вылечился наконец наш Пестряков от одышки…»
Его короткую шинель обсыпало той же красной пылью. Эта пыль, пропахшая ядовитой пороховой гарью, продолжала оседать на еще потном лице Пестрякова, на побуревших руках, причудливо перекрасила его пушистые брови и усы. Трофейный автомат валялся тут же, на тротуаре, в оранжевом прахе.