Поэтому нет ничего удивительного в том, что в стране до сих пор нет продуктов — их не было бы и во всех остальных странах, если бы колбасой занимались балерины, сырами — композиторы, а рыбой — сатирики.
Короче, страна между жратвой и искусством выбрала искусство. Недаром говорят, что оно требует жертв…
И если вам на глаза попадется диплом, полученный выдающимся ленинградцем в те годы — можете не сомневаться — он получен в Пищевом.
И вот этот великий диплом отказывались признавать слависты пятиязычного города. Идиоты, они требовали филологический, который в том же туманном Ленинграде, где течет в граните Нева, имели колбасники и мясники, цензор, два члена Горсовета, капитан «Большого дома», две проститутки по работе с иностранцами, сутенер, а в период гласности — директор общественного туалета на Невском.
Его филологические наклонности выявились в выборе стихов, приглушенно звучащих в туалете — Ахматова, Цветаева, Бродский… «Не позволяй душе лениться…» — увещевали писающую публику. Из туалета выходили просветленными и образованными. В него стояли огромные очереди, хотя далеко не все испытывали нужду, даже маленькую. В очередях часто возникали потасовки, неслись крики «Вы не стояли» или, наоборот, «Вы только что там были».
Хозяин туалета защитил докторскую на тему «Художественная литература в общественном туалете».
И, наверно, в пятиязычном городе были правы, требуя филологический — под куполом больше подходил хозяин общественной уборной.
Марио Ксива рассматривал лингвистику, структурализм, теорию стиха, вообще литературу, а также всю мировую историю через призму коня — он обожал лошадей.
— Не собака друг человека, а конь, — утверждал он и добавлял:
— Скажи мне, кто твой конь — и я тебе скажу, кто ты!
Он уважал скаковые народы — скифов, монголов, татар, хотя к последним у него было отношение двойственное — они не только скакали на лошадях, но и ели их.
Возможно, поэтому он в чем-то был согласен с мудрым сталинским постановлением о выселении татар из Крыма.
— Своевременное решение, — считал Ксива, — в Крыму осталось только три лошади, причем одна из них — лошадь Пржевальского.
В генералиссимусе он видел не спасителя народов, а спасителя лошадей.
— Народы спасут сами себя, — говорил Марио, — а кто спасет беззащитных лошадок?.. — И затягивал: «Мы красные кавалеристы и про нас…» Из других исторических фигур он больше всех ценил Каллигулу — ведь только он за всю историю осмелился ввести в сенат коня. Это был единственный случай, когда конь заседал в парламенте…
— Ах, — вздыхал Ксива, — если бы сенаторами были лошади — в мире было бы больше справедливости и добра. Взгляните на их лица и на морды депутатов…
И Марио, не глядя, хватал со стола фотографии сенаторов и лошадей — и вы поневоле были поражены правотой его слов…
Когда он впервые увидел Виля — он испугался. Ему вдруг показалось, что Виль — татарин. И, действительно, у него были широкие скулы и чуть раскосые глаза.
Первый вопрос, который ему задал Марио, был неожидан и прям:
— Сколько сожрали лошадей, дорогой коллега?
Виль отшатнулся. Вопрос был коварен, бил наповал. Хотелось бежать. Со стен кабинета заведующего кафедрой славянских языков на него укоризненно смотрели лошади — гнедые, пегие, орловские и арабские скакуны, лошадь Пржевальского и сам Пржевальский. На некоторых из них восседали — Александр Македонский, Наполеон Бонапарт и Климент Ефремович Ворошилов, принимающий военный парад на Красной площади.
Виль продолжал молчать. Ксива засмеялся — и Виль отпрянул: это было ржание лошади.
— Не стесняйтесь, коллега, говорите! Кого предпочитаете — гнедых или молодых жеребчиков? А? — он указал на лошадь под Ворошиловым.
— Признайтесь честно, от этой бы не отказались? — Под водочку с кумысом.
Из ноздрей Марио повалил пар. Вилю показалось, что он сейчас ударит его копытом.
— Я не ем конины! — отступая, произнес он.
— А почему крупные скулы?
— Наследственность, — объяснил Виль, — от папы.
— Папа ел?!
— Герр Ксива, — произнес Виль, — какое отношение имеют скулы к преподаванию русской литературы?.. Я вам сказал — конины не ем. И медвежатины тоже…
— Поклянитесь! — сурово потребовал Марио, и подвел его к портрету высокой, статной лошади с буйной гривой. — Смотрите ей в глаза. Не отворачивайтесь!
Пока ничего не понимающий Виль произносил клятву, Марио внимательно следил за лошадью. Очевидно, она служила для профессора чем-то вроде детектора лжи — в случае вранья она должна была заржать или ударить лгуна копытом.
Но ничего подобного не произошло, Марио облегченно вздохнул — и беседа вошла в нормальное русло, но тем не менее с легким лошадиным уклоном.
— Уважаемый коллега, — торжественно произнес Ксива, — я вас поздравляю! В этом году я решил вам отдать свою тему: «Лошадь и классики русской литературы». В программе «Лошадиная фамилия» Чехова, «Мое отношение к лошадям» Маяковского и «Конармия» Бабеля. А также монолог «Птица-тройка» Гоголя. — Ксива крепко обнял Виля. От него пахло овсом.
— И, знаете что, — продолжил он, — почему бы нам не перейти на новые, более прогрессивные методы преподавания?
— На какие? — осторожно поинтересовался Виль.
— Тысячи лет в университетах преподают с кафедры, — развивал свою теорию Марио, — и в этом я вижу одну из главных причин отсутствия у студентов какого бы то ни было интереса. Математика — с кафедры, астрономия — с кафедры, медицина — и та с кафедры!..
— А откуда надо медицину? — уточнил Виль.
— Ну, как?.. Проктологию я бы начал… Я бы, например, преподавал из… — Ксива запнулся. — Я думаю, вы меня понимаете… О чем читаешь — в том надо и находиться… Холодильное дело — из холодильника. Пусть небольшого. Это сделает, дорогой коллега, лекции гораздо более осязаемыми. Вы только представьте — на лекцию по сельскохозяйственной технике профессор въезжает на тракторе… Оборонная промышленность — на танке…
Виль начал понимать, к чему клонит Марио.
— А на лекцию о лошадях в русской литературе… — начал он.
— Вы — гений, — заржал Ксива, — на вашу первую лекцию вы въедете на белом коне! Это будет очень наглядно для студентов.
— Но я никогда не сидел в седле, — признался Виль.
— Не волнуйтесь, у нас есть очень спокойная лошадь. Я вас на нее заброшу…
Марио Ксива отдал ему своего «Чекиста», загнал сатирика на него, привел обоих к аудитории, а сам уселся на первую скамью.
— Можете начинать, — разрешил он.
Виль с высоты лошади безумно оглядел зал, выбросил вперед правую руку и начал с Гоголя, с его лошадей, сразу с трех, символизирующих Русь.
— Эй, тройка, — крикнул он, — птица-тройка! Куда несешься ты?..
Видимо, испугавшись крика, «Чекист» понес.
— Куда несешься ты, еб твою мать?! — вопрос уже относился не к Руси, а к конкретной лошади.
— Не отклоняйтесь от текста! — настойчиво попросил Ксива.
— Как же тут не отклоняться! — лошадь носилась между рядов, — тпру, зараза!
— У нас сегодня Гоголь, — сурово произнес Ксива, — а вы разыгрываете «Конармию»!
Лошадь пошла галопом.
— Стой, блядь! — вопил Виль.
Ксива встал весь белый.
— Повторите! Как вы назвали лошадь?..
— Птица-тройка, — объяснил Виль. — Куда несешься ты…
— Нет, сейчас… И кого вы саданули ногой?
— Птицу-тройку, — повторил Виль, — которая несется неизвестно куда.
Его заело.
— Слезайте, скуластый! — закричал профессор.
— Я не могу…
Виля снимали с лошади дружно, всем факультетом, он цеплялся, что-то кричал о своем прекрасном отношении к лошадям, цитировал Маяковского, сравнивал лошадей с прекрасными женщинами, перевирая Бабеля…
— У нас сегодня Гоголь, — холодно остановил его Ксива, вскочил на лошадь, поцеловал ее в гриву, погладил ударенный Вилем бок и с небольшим количеством ошибок исполнил монолог «Эх, тройка…» Не слезая с «Чекиста», он отобрал у Виля лошадиных авторов, лошадиные темы…
— Будете читать Достоевского! — презрительно произнес он.
Федора Михайловича Марио недолюбливал — во всем его творчестве он не обнаружил ни одного нежного слова, сказанного в адрес лошади…
По средам в Мавританской появлялся Арик Персидский. Уже из коридора доносились раскаты смеха, гром его голоса, резные двери гостиной широко распахивались — и в гостиную величественно вплывала его высокая фигура в длинной шубе, с бабочкой на белоснежной рубашке от Кардена и с новой хохмой на устах.
— Еврей — не рыба, — хохотал он, — можно резать ножом…
Гостиная отвечала ему дружным смехом — она на себе проверила правильность арикиной хохмы — за дубовым столом, на высоких графских стульях собирались резаные, проткнутые, распотрошенные и легкопоцарапанные.
И только Арик был из тех редких евреев, над которыми ножичек висел, поблескивал своей нержавеющей сталью, но так и не коснулся нежной кожи.
Это был большой минус, вызывало серьезные подозрения — и его долго не принимали в гостиную и все уточняли: что значит — не сидел, как так получилось…
Приняли его много лет спустя, после того, как в парадной хулиганы сняли с него лисью шубу, отрезав при этом кусок уха.
Но и тогда многие были против. Глечик орал:
— Позвольте, мы должны блюсти чистоту рядов! Ухо ему отрезали хулиганы, а не партия!
Поднялся Харт.
— Обижаете партию, товарищ Глечик, — произнес он. Персидского приняли. Единогласно…
Арик всех обнимал, горячо целовал большими губами, дружелюбно хлопал по плечу Глечика и громогласно объявлял:
— Его величество — карп! Прошу внести карпа!
И в дверях появлялись белые официанты, торжественно несущие на серебряных блюдах карпов, запеченных в сметане.
Дурманящий запах заполнял гостиную, и Арик, быстро скинув шубу и закатав рукава лондонского костюма, начинал есть прямо с рук официанта. В этот момент он забывал даже о хохмах.