Капуччино — страница 23 из 33

Заиграли «Тбилисо». Глаза Резо наполнились слезой. Кинжалом он отрезал шмат сушеного мяса.

«Такой лазурный небосвод, — запел он, — сияет только над тобой…»

Он пел со стола, прочувственно, сентиментально.

— Адиот в тигровой шкуре, — констатировал Глечик, — здесь можно жить только керным. Мы бы могли пойти в американский ресторан, но меня там не кормят — я о них не пишу. А платить я разучился. Не забудь — Хайдебуров оставил всего 29 писем!..

Они встали, покинули «Родину» и пошли ночным Бруклином.

Было тепло, светила луна, все было уютным и голубым. Из открытых окон доносилась русская речь, мат, песни.

— Хаим-обманщик, — долетел голос женщины, — он еще в Бобруйске был обманщиком!

Из другого окна вздыхали, грустно, протяжно:

— Нет, надо было ехать в Канаду.

— Цукрохене, кто так жарит котлеты…

Пахло луком, селедочкой, «Казбеком».

Только в одном окне, под самой крышей, говорили по-английски.

Глечик насторожился.

— Сколько лет живут тут, — с удивлением сказал он, — и говорят по-английски!

— А почему нет? — неуверенно спросил Виль, — мы ж в Америке.

— Ты уверен? — Глечик смотрел на него своим красным глазом. — Мы в России! В Пинске, Жлобине, Львове. Америка где-то там, — он неопределенно махнул рукой, — Манхеттэн, Лас-Вегас, Сан-Франциско. Туда надо ехать на метро, лететь на «Боинге», плыть на «Куин-Мэри». Я там не был. Если бы я там жил — ты б увидел, какой бы у меня был английский. Перфектли! А что можно выучить, живя с Колей Минцем? Белорусский язык с кишеневским акцентом?..

Подошел высокий негр, зубы белели в свете луны. Он что-то произнес. Виль автоматически достал пятерку — и протянул ему. Негр, несколько удивившись, вместе с пятеркой растаял в ночи.

— Виль, сан оф бич! — возмутился Глечик. — В Америке башлями не разбрасываются! Зачем ты отдал ему пятерку?

— Ты же сказал!

— Адиот! Он тебя что — резал? Душил? Ломал конечности?! Дают, когда ломают! А он, мне кажется, просто спросил улицу. Он повторял: «стрит», «стрит»! Стрит — это улица?

— Вроде…

— Дикари, столько лет среди нас живут — и ни слова по-русски! На, держи на всякий случай, — Глечик опять протянул пятерку. — Эх, удивительная страна, вот только нет общего врага. Общий сплачивает. А тут у каждого — свой. У кого — супер, у кого — Рейган, у кого — негры, у иных ЭЙДС. Это разъединяет. Не знаешь, с кем и против кого… То ли дело там — цензура, хамство, антисемитизм — как мы были сплочены!.. Нет врага — нет друзей. Не с кем слово сказать. Некому руку на колено положить. Коснешься — 20 долларов! Где это видано — платное женское колено?! Удивительная страна… Нет, старик, мы — поколение пустыни, потерянное колено Израилево, отшельники без гостиной, где забыт мой талант… Брести по пустыне, без эскорта, в моем возрасте?..

Два огонька зажглись в синей ночи — сигарета в зубах, другая в пальцах.

— Оленя ранило стрелой, — донеслось из темноты, — и лучше не найду я фразы…

— Не горюй! И старость проходит, — сказал Виль.

* * *

Вернувшись из Америки, Виль написал рассказ — в один присест, залпом, за ночь, как когда-то, в далекой юности, когда он только начинал, когда рассказ рождался весь в голове, и его надо было только записать.

Хороший рассказ, как ребенок, рождается сразу и весь.

Вынашивать его можно долго, но на свет он должен появиться целиком. У порядочного дитя голова и ноги выходят одновременно, а не с разницей в десять дней…

Виль сел вечером, на следующий день после прилета.

Он затянулся, дым перебросил его в синий ленинградский вечер, в легкий снежок, в сугробы, и, теряясь среди них, бродя от канала к каналу, он окончил к утру, когда в пепельнице было двенадцать окурков.

Хороший признак — на приличный рассказ меньше полпачки сигарет не уходило.

«Чем больше окурков — тем лучше рассказ», — считал Виль.

Поэтому он категорически отказывался бросать курить. Он мог вредить своему здоровью — но рассказу? Это было бы кощунство. И он был в этом не одинок — другие не бросали пить…

Окурки, водка, опухшие глаза, нервы на взводе, желчная речь — обычная цена за неплохой рассказец…

Виль перечитал его утром, на заре, на тринадцатой сигарете, и тот ему не понравился.

Он перечел ночью — вроде, было ничего.

То, что замечаешь ночью, обычно не видишь днем — луна, звезды…

Там он читал новое в Мавританской гостиной. Его поносили, или качали, Качинский кричал «Это победа», пили шампанское, восхищались друг другом.

Здесь можно было прочесть только Бему, но для этого рассказ надо было сначала перевести, то есть отдать на расстрел фрейлен Кох. Виль плакал, когда фрейлен вела на расстрел его детей, но что он мог поделать? Отдать их другому переводчику? На повешение?..

— Прочтите, Владимир Ильич, — попросил Бем.

— И что ты поймешь?

— Музыку. Мелодию. Ритм.

— Там сюжет…

— Тогда прочти «Литературоведу». Если ты хочешь честное, искреннее мнение — прочти ему.

— Хорошо. Это короткий рассказец. Я всегда предпочитаю рассказец — роману.

— Варум, Владимир Ильич?

— Короткая глупость — предпочтительнее длинной.

— Как всякий интеллектуал, ты любишь плюнуть в самого себя.

— Итак, — Виль развернул листки, — вы готовы?

— Постой, — останоил Бем, — рассказы так не читают. Мы уважаем творчество.

Он водрузил перед Вилем бутылку «Мартеля», положил длинную сигару, ломтик кокоса. Он принес индийский ковер «Литературоведу», уложил его и поставил перед ним печенье «Мадлен».

Затем он разжег камин.

— У нас уважают писателя, — повторил он, — и ценят. Начинайте, Владимир Ильич.

И Виль начал.

«КАПУЧЧИНО»

Рассказ, прочитаный сатириком Вилем «Литературоведу».

…И, наконец, они дошли до площади Кампо ди Фиори.

— Все, — сказал Шая, — приехали, — и опустился на плетеный стул траттории, увитой молодым виноградом.

Из крана зелененького колодца бежала вода, и Джордано Бруно с постамента равнодушно взирал на американцев, сосредоточенно поглощавших дары моря.

Нана сбросила туфли, и собака, которую они прозвали Дуче, уже вертелась у ее усталых ступней.

— Два капуччино, — заказал он, — только с настоящей пеной, перфаворе…

— Когда я разбогатею, — Шая погладил собаку, — я приглашу тебя в ресторан на Виа Венетто. Идет?

Дуче их хорошо знала — они часто ужинали вместе на этой площади крутыми булочками с мортаделлой.

Она кивнула своей рыжей мордой — почему бы не пообедать на шикарной улице с такими веселыми ребятами, как Шая и Нана?..

Шая считал лиры.

— Мы могли бы на этот раз выпить стоя, — сказала она.

Он прищурился.

— Кофе, Нана, — сказал он, — это не напиток. Кофе — это беседа. О чем мы будем беседовать с тобой на площади Кампо ди Фиори?..

Было воскресенье, когда даже в Риме народу немного, и одинокий музыкант в синем костюме играл на флейте мелодии своей молодости…

— Тебе очень к лицу Рим, Нана, — произнес он, — Рим и капуччино…

— Как ты думаешь, в Америке есть капуччино?

Все дороги ведут в Рим, но они должны были ехать в Америку…

Стояло первое лето свободы. Они только что эмигрировали и ждали визу в Соединенные Штаты.

— В Америке все есть, — ответила она без всякого энтузиазма.

Они не торопились туда.

Все шесть месяцев, которые они жили в Риме они болтались по городу, и не было, наверное, ни одного кафе, где бы они не выпили своего капуччино. Причем сидя. Стоя Шая не признавал. Он любил столик, а не стойку из цинка. Он любил беседу, Шая Дебский, человек со странной профессией из Ленинграда.

Денег у них не было, и никто не мог понять, почему они вообще пили этот кофе, а тем более сидя — вкус тот же, а цена в два раза выше.

— Не-ет, — отвечал всегда Шая, — вкус другой. Вы сядьте…

Но никто не садился. Кроме Наны. Все торопились в Америку.

— Вот устроимся, — говорили они, — тогда посидим. Кофе не остынет…

А Шая садился, никуда не торопясь, вытягивал свои худые длинные ноги и говорил.

— Как тебе идет Рим, Нана. Рим и капуччино…

Они таскались под летним солнцем с холма на холм, с Трастевере на Аурелио, от Изола Тибертина до высот Дженаколо, а однажды даже заночевали в Колизее. И видели бой гладиаторов. И слышали рев зверя. И толпы. И жаркие камни амфитеатра были им ложем. Он обожал запахи Рима. И краски. И надписи на стенах. Особенно «Roma-Amor» на мосту Сан-Анджелло. Потому что, если прочесть Roma справа налево, как читают евреи, которые умеют читать на иврите, то получится «Amor».

Хорошо, когда получается «Amor»…

Любая прогулка заканчивалась капуччино. Они шли к нему, как к заслуженной награде. Она ждала их на Пьяцца Ротонда, на Лярго Арджентина, у Пирамиды, но лучший капуччино был, конечно, на площади Кампо ди Фиори…

Там была пена, как у волны в Балтийском море. И пена эта держалась до конца, пока вы не выпивали всю чашку, и потом ложечкой можно было отдельно съесть ее и облизнуться…

Облизываться некрасиво, неприлично, невежливо, но это так приятно. Попробуйте как-нибудь, в Риме, в июле, в Апельсиновых садах — вы согласитесь со мной…

— Ты знаешь, — говаривал Шая, — я б написал о «капуччино» роман. Или повесть. Или рассказец в пять страниц. Конечно, я б написал о Риме, но это невозможно. О Риме может написать только Бог… С меня хватит и «капуччино»…

Но он никогда не писал о нем…

В жарком римском полдне журчала струйка из зеленого колодца. Флейтист приблизился к их столику и заиграл «Вернись в Сорренто». Шая стал подпевать, потом насвистывать и спугнул голубей с головы Джордано Бруно.

— Мне не хочется в Америку, — он потянулся на плетеном стуле, — что, если я заболею пузырем, желчным пузырем? На сколько они мне отложат отъезд?

— Пузырь у тебя уже был, — напомнила Нана, — и это было всего неделя.

— Тогда печень. Тебе не кажется, что печень попахивает месяцем?..