Солдаты схватили и швырнули партизана к ногам офицера, тот, нагнувшись в седле, стал его разглядывать.
– Ein Kind[246], – тихо сказал он.
Это был мальчик не старше десяти лет – худой, жалкий, одежда порвана в клочья, черное лицо, жидкие волосенки, обожженные руки. Ein Kind! Мальчик спокойно смотрел на офицера, хлопая ресницами, время от времени он медленно поднимал руку и сморкался в землю. Офицер слез с лошади, намотал уздечку на руку и встал перед мальчиком с усталым скучающим видом. Ein Kind! Дома в Берлине, на Витцлебенплац у офицера есть сын такого же возраста, может, Рудольф на год старше, этот совсем уж пацан, еin Kind! Офицер стучит стеком по сапогам, рядом лошадь нетерпеливо перебирает копытами, трет морду о плечо офицера. В двух шагах переводчик, этнический немец из Балты, стоит по стойке смирно со злой рожей.
– Да это совсем ребенок, еin Kind! Но я пришел в Россию не с детьми воевать, – говорит офицер, вдруг наклоняется над мальчиком и спрашивает, не остались ли в деревне еще партизаны. Голос у офицера усталый и тоскливый – кажется, он отдыхает на голосе переводчика, повторяющего вопрос по-русски с жесткими и злыми интонациями.
– Нет, – отвечает мальчик по-русски.
– Почему ты стрелял по моим солдатам?
Мальчик удивленно смотрит на офицера, переводчик повторяет вопрос дважды.
– Сам знаешь, чего спрашиваешь? – отвечает мальчик.
У него спокойный ясный голос, он говорит без тени страха, но и не безразлично. Он смотрит в лицо офицеру, а прежде чем ответить, вытягивается по стойке смирно, как солдат.
– Ты знаешь, кто такие немцы? – тихо спрашивает офицер.
– Разве ты сам не немец, товарищ офицер? – отвечает мальчик.
Офицер делает знак, фельдфебель хватает мальчика за руку и достает из кобуры пистолет.
– Не здесь, подальше, – говорит офицер и отворачивается.
Мальчик идет рядом с фельдфебелем, шагает широко, чтобы не отстать. Офицер вдруг поворачивается, поднимает стек и кричит:
– Момент!
Фельдфебель тоже оборачивается, недоуменно смотрит на офицера и возвращается, подталкивая мальчика рукой.
– Который час? – спрашивает офицер.
И, не ожидая ответа, шагает взад-вперед перед стоящим мальчиком, шагает и постукивает стеком по сапогам. Потом останавливается перед пленным, долго и молча смотрит на него, потом медленно, с усталой тоской говорит:
– Послушай, я не хочу тебе зла. Ты ребенок, а с детьми я не воюю. Ты стрелял в моих солдат, но я с детьми не воюю. Lieber Gott, не я придумал эту войну.
Офицер некоторое время молчит и потом говорит мальчику странно мягким голосом:
– Послушай, у меня один глаз – стеклянный. Его трудно отличить от настоящего. Если ты, не задумываясь, ответишь, какой у меня глаз стеклянный, я отпущу тебя на свободу.
– Левый, – сразу отвечает мальчик.
– Как ты узнал?
– Да только в нем есть что-то человеческое.
Луиза тяжело дышала и сильно сжимала мне руку.
– Мальчик? Что стало с мальчиком? – тихо сказала она.
– Офицер расцеловал его в обе щеки, одел в злато-серебро, приказал подать королевскую карету, запряженную восьмеркой белых лошадей, и в сопровождении сотни кирасир в сверкающих доспехах отправил мальчика в Берлин, где Гитлер принял его под возгласы толпы как принца крови и отдал ему в жены свою дочь.
– Oh! oui, je sais[247], – сказала Луиза, – иначе кончиться и не могло.
– Какое-то время спустя я встретил того офицера в городке Сороки на Днестре, он очень серьезный человек, добрый отец семейства. Но истинный пруссак, настоящий Piffke, как говорят венцы. Он рассказал мне о семье и о работе, он инженер-электротехник. Рассказал и о своем сыне Рудольфе, мальчике десяти лет. Действительно, непросто отличить его стеклянный глаз от настоящего. Он сказал мне, что в Германии делают лучшие в мире стеклянные глаза.
– Taisez-vous, замолчите, – сказала Луиза.
– В каждом немце есть стеклянный глаз, – сказал я.
XIIIКорзинка устриц
Мы остались одни, слепых солдат увела медсестра. Молчавшая до тех пор Ильзе смотрела и улыбалась.
– Стеклянные глаза, – сказала она, – как стеклянные птицы. Они не умеют летать.
– О Ильзе, ты еще веришь, что глаза могут летать? Ты совсем ребенок, Ильзе, – сказала Луиза.
– Глаза – это плененные птицы, – сказала Ильзе. – А глаза этих незрячих солдат – две пустые клетки.
– Глаза слепых – это мертвые птицы, – сказала Луиза.
– Les aveugles ne pauvent pas regarder au dehors[248], – сказала Ильзе.
– Ils aiment se regarder dans un miroir[249], – сказала Луиза.
– В глазах Гитлера – глаза мертвецов, их много, – сказала Ильзе, – его глаза полны глазами мертвецов. Il y en a des centaines, des milliers[250].
Ильзе казалась ребенком, ей, как маленькой девочке, по-прежнему были свойственны прихотливые фантазии и странные капризы. Может, потому, что ее мать англичанка, я подумал: Ильзе – портрет Невинности, каким его написал бы Гейнсборо. Нет, не так: Гейнсборо писал женщин, похожих на английский пейзаж, – наивных, горделиво печальных, умиротворенных, исполненных достоинства. Но в Ильзе было нечто, чего не хватало английскому пейзажу и живописи Гейнсборо: своеобразие и прихотливый каприз. Скорее Ильзе – портрет Невинности кисти Гойи. Светлые, вьющиеся волосы, белая кожа, молочная белизна (о Гонгора!), разлитая по лицу среди роз утренней зари, голубые, живые глаза с серыми пятнышками вокруг зрачка, манера грациозно, в лукавой отрешенности наклонять голову к плечу – все это делало ее похожей на портрет Невинности, каким его написал бы Гойя, автор «Капричос», на фоне серо-розового горизонта, на фоне по-кастильски пустынного, местами отблескивающего кровью пейзажа, иссушенного горним прозрачным ветром.
Ильзе была замужем уже три года и все же казалась ребенком. Два месяца назад ее мужа отправили на фронт, и теперь он лежал в полевом госпитале под Воронежем с осколком в плече. Ильзе написала ему: «I’m going to have a baby, heil Hitler!»[251]
Забеременеть – единственный для женщины путь официально избежать принудительных работ. Ильзе не хотела работать на заводе, не хотела стать рабочей и предпочла завести ребенка.
– La seule manière de faire cocu Hitler c’est d’attendre un enfant[252], – сказала Ильзе.
Луиза покраснела и с робким упреком сказала:
– Ильзе!
Ильзе в ответ:
– Не будь потсдамской ханжой, Луиза!
– Глаза сделаны из страшного материала, – сказал я, – из скользкой, мертвой материи, глаз нельзя сжать в руке, он выскальзывает как улитка. В апреле 1941-го я приехал в Загреб из Белграда через несколько дней после окончания войны с Югославией. Свободное государство Хорватия едва родилось, а в Загребе верховодил Анте Павелич с бандами своих усташей. Во всех селениях на стенах домов висели огромные портреты Анте Павелича, поглавника Хорватии, а также манифесты, объявления и прокламации новой страны Хорватии. Стояли первые весенние дни, прозрачные серебристые облака поднимались с Дуная и Дравы. Холмы Фрушка-Горы расползались легкими зелеными волнами местности под виноградниками и хлебными нивами, светло-зеленый цвет винограда и густо-зеленый пшеницы накатывали, смешиваясь и сменяя друг друга, в игре света и тени под шелковым голубым небом. Стояли первые ясные дни после многих дождливых недель. Дороги превратились в грязевые потоки: пришлось остановиться на ночлег в Илоке, на полпути между Нови-Садом и Вуковаром. На единственном постоялом дворе нам накрыли ужин на большом общем столе, за которым сидели вооруженные крестьяне, жандармы в сербской форме с хорватской кокардой на груди и несколько беженцев, переправившихся на пароме, соединявшем Паланку с Илоком.
После ужина все вышли на террасу. Дунай сверкал под луной, виднелись огни буксиров и барж, мелькающие меж деревьев. Бесконечный серебристый покой опускался на зеленые холмы Фрушка-Горы. Наступил комендантский час. Команды вооруженных крестьян стучали в двери еврейских домов, отмеченных красной звездой Давида, с вечерней проверкой и монотонно выкликали людей по именам. Евреи выглядывали в окна, говорили «мы здесь, дома», крестьяне говорили «дóбро, дóбро» и били прикладами о землю. Огромные трехцветные proglas, объявления, нового правительства Загреба на стенах домов выделялись под лунным сиянием красным, белым и синим цветом. Смертельно усталый, я пошел спать. Лежа на спине, я сквозь открытое окно любовался восходящей над деревьями и крышами луной. На фасаде дома напротив, где размещался штаб усташей городка Илока, висел огромный портрет Анте Павелича, главы нового правительства Хорватии. Черный портрет на плотной светло-зеленой бумаге: поглавник пристально смотрел на меня большими черными глазами из-под низкого упрямого и твердого лба. Человек с широким ртом, полными губами, прямым мясистым носом и крупными ушами. Уши невообразимо большие и длинные, доходящие до скул, чудовищные и смешные, – конечно же, виной тому была искаженная перспектива, ошибка художника, написавшего портрет.
Ранним утром под окнами прошел взвод венгерских гонведов, затянутых в желтую форму, они пели. Венгерские солдаты поют в манере отрывистой и на первый взгляд отвлеченной. Один голос заводит, запевает и резко смолкает. Двадцать, тридцать голосов коротко отвечают, потом внезапно замолкают тоже. Несколько мгновений слышится только печатающий шаг, звяканье ружей и патронташей. Вступает другой голос, запевает, двадцать-тридцать голосов дают короткий ответ и внезапно смолкают. И снова твердый тяжелый шаг, звяканье ружей и амуниции. Печаль, жестокость и одиночество звучали в тех голосах, в припевах и в неожиданных обрывах. Голоса были исполнены кровавой гор