Напротив меня между графом Дорнбергом и бароном Эдельштамом сидела женщина уже далеко не цветущая, она устало улыбалась фривольным и коварным фразам Вероники и ее подруг. Я ничего не знал о ней, разве только то, что она итальянка, что ее девичья фамилия Антинори и что она замужем за видным чиновником Министерства иностранных дел рейха послом бароном Брауном фон Штумом, его имя частенько мелькало в тогдашней немецкой политической хронике. С болезненной симпатией я наблюдал ее усталое, изможденное, но еще моложавое лицо, ее светлые, полные чарующей мягкости, почти тайного целомудрия глаза и мелкие морщины на висках и вокруг печального рта. Итальянская доброта и мягкая прихоть, как любовный взгляд, повисший на прикрытых ресницах, еще не совсем погасли в ее лице и глазах. Она изредка посматривала на меня, я чувствовал, что ее взгляд останавливался на мне с доверием и отрешенностью, которые тревожили меня. В один прекрасный момент я заметил, что она оказалась объектом недоброжелательного внимания Вероники и ее подруг, осматривавших с женской иронией ее непритязательное платье, не покрытые лаком ногти, невыщипанные и ненакрашенные брови, ненапомаженные губы, они испытывали чуть ли не злорадное удовольствие, находя в ее лице, во всей личности Джузеппины фон Штум признаки тревоги и страха, непохожего на их собственный, признаки грусти не немецкой, отсутствие гордости за лишения других людей, которым они сами беззастенчиво демонстрировали свое высокомерие. Но постепенно мне открылся тайный смысл этого взгляда, в котором я видел немую мольбу, как если бы эта женщина просила у меня сочувствия и помощи.
Сквозь слегка запотевшее стекло скованное льдом озеро Ванзее выглядело как огромная плита сверкающего мрамора, на которой следы, оставленные коньками и буерами, выглядели таинственными эпиграфами. Высокий черный лес под лунным сиянием окружал озеро, как тюремная стена. Вероника вспоминала зимнее солнце на Капри, проведенные там графиней Эддой Чиано и ее фривольным двором зимние дни.
– Невероятно, – сказал Дорнберг, – какими людьми окружает себя графиня Чиано. Я никогда не видел ничего подобного даже в Монте-Карло, в окружении vieilles dames à gigolos[298].
– Au fond, Edda est une vieille femme[299], – сказала Агата.
– Mais elle n’a que trente ans![300] – воскликнула княгиня Т*.
– Trente ans c’est beaucoup, – сказала Агата, – quand on n’a jamais été jeune[301], – и добавила, что графиня Чиано и не была молодой, она всегда оставалась старухой, ее дух и характер, капризный и деспотичный нрав всегда были старушечьими. Как старые барыни, окружающие себя услужливо улыбающимися приживалками, она не терпела рядом с собой никого, кроме как безропотных компаньонок, легко доступных любовников и сомнительных личностей, умеющих развлекать ее.
– Она смертельно скучна, – заключила Агата, – ее злейший враг – скука. Она проводит целые ночи за игрой в кости, как негритянка из Гарлема. Она – этакая госпожа Бовари. Vous voyez ça d’ici ce que cela peut donner, une Emma Bovary qui serait, en plus, la fille de Mussolini[302].
– Elle pleure souvent. Elle passe des journées entières, enfermée dans sa chambre, à pleurer[303], – сказала Вероника.
– Elle rit tout le temps, – злорадно сказала Агата, – elle passe souvent le nuit à boire au milieu de sa jolie cour d’amants, d’escroсs et de mouchards[304].
– Ce serait bien pire, – сказал Дорнберг, – si elle buvait toute seule[305].
Он рассказал, как познакомился в Адрианополе с несчастным английским консулом, скучающим до смерти, который, не желая пить в одиночестве, садился вечерами перед зеркалом в своей пустой комнате и молча накачивал себя спиртным до тех пор, пока его отражение в зеркале не начинало смеяться. Тогда он вставал и шел спать.
– Через пять минут такого пития Эдда запустила бы стаканом в зеркало, – сказала Агата.
– Она серьезно больна грудью и знает, что долго не протянет, – сказала Вероника. – Ее экстравагантность, ее капризный и деспотический характер – все это от болезни. Иногда мне ее жалко.
– У итальянцев она не вызывает никакой жалости, – сказала Агата, – они ее ненавидят. Почему они должны ее жалеть?
– Итальянцы ненавидят всех тех, кому угодливо прислуживают, – презрительно сказала графиня фон В*.
– Ce n’est peut-être qu’une haine de domestiques mais ils la détestent[306], – сказала Агата.
– Каприоты не любят ее, – сказал Альфиери, – но уважают и прощают ей все ее выходки. Бедная графиня, говорят они, в чем она виновата? Ведь она – дочь умалишенного. На Капри народ странно понимает историю. После прошлогодней болезни я поехал поправить здоровье на Капри. Рыбаки из Пиккола-Марины – они считают меня немцем, поскольку я посол в Берлине, – увидав мою худобу и бледность, сказали: «Не принимайте все близко к сердцу, синьор, что с того, ежели Гитлер проиграет войну? Подумайте лучше о своем здоровье!»
– Ха-ха-ха! – рассмеялся Дорнберг. – Подумайте лучше о здоровье! Ce n’est pas une mauvaise politique[307].
– On dit qu’elle déteste son père[308], – сказала княгиня фон Т*.
– В сущности, я думаю, что она таки ненавидит своего отца, – сказала Вероника, – а вот отец ее обожает.
– А Галеаццо? – сказала баронесса фон Б*. – On dit qu’elle le méprise[309].
– Elle le méprise peut-être, mais elle l’aime beaucoup[310], – сказала Вероника.
– En tout cas, elle lui est très fidèle[311], – с иронией сказала княгиня фон Т*.
Все рассмеялись, а Альфиери, le plus beau des ambassadeurs et le plus chevaleresque des homes[312], сказал:
– Ah! Vous lui jetez donc la première pierre?[313]
– Мне было восемнадцать, когда я бросила мой первый камень, – сказала княгиня фон Т*.
– Если бы Эдда получила хорошее образование, – сказала Агата, – она стала бы отменной нигилисткой.
– Не знаю, в чем состоит ее нигилизм, – сказал я, – но что-то дикое в ней наверняка есть. По крайней мере такого же мнения придерживается и Изабелла Колонна. Однажды вечером за обедом в одном видном римском доме зашел разговор о княгине Пьемонтской. Графиня Чиано сказала: «Династия Муссолини, как и династия Савойя, не протянет долго. Я кончу, как княгиня Пьемонтская». Все окаменели. Княгиня Пьемонтская сидела за тем же столом. Однажды на балу в палаццо Колонна графиня Чиано сказала шедшей навстречу Изабелле: «Je me demande quand est-ce que mon père se décidera à balayer tout ça»[314]. Однажды мы разговаривали с ней о самоубийствах. И вдруг она говорит: «У моего отца никогда не хватит мужества покончить жизнь самоубийством, Малапарте». Я ей сказал: «Так научите его, как это делается». На следующее утро комиссар полиции пришел просить меня от имени графини Чиано избегать с ней встреч.
– Et vous ne l’avez jamais plus recontrée?[315] – спросила княгиня фон Т*.
– Лишь однажды спустя какое-то время. Я гулял в роще за моим домом, когда встретил ее на тропинке. Я заметил ей, что она могла бы обойтись без прогулок по моей роще, если не хочет видеть меня. Она странно взглянула и сказала, что хотела поговорить со мной. «Что же вы хотели сказать мне?» – спросил я. У нее был печальный и пристыженный вид: «Ничего, могу только сказать, что если бы захотела, то могла бы погубить вас». Она протянула мне руку: «Останемся добрыми друзьями, хотите?» «Мы никогда не были добрыми друзьями», – ответил я. Эдда молча удалилась. Уходя, она обернулась и улыбнулась мне. Это сильно взволновало меня. С того дня мне глубоко жаль ее. Должен признаться, что у меня по отношению к ней суеверное чувство. Она похожа на Ставрогина.
– Похожа на Ставрогина, говорите? – переспросила княгиня фон Т*. – А почему вы думаете, что на Ставрогина?
– Elle aime la mort[316], – ответил я, – у нее очень странное лицо: в определенные дни на нем маска убийцы, а в другие дни – маска самоубийцы. Я бы не удивился, если бы однажды мне сообщили, что она кого-то убила или покончила жизнь самоубийством.
– Oui, elle aime la mort[317], – сказал Дорберг, – на Капри она часто выходит ночью одна, взбирается на вершину скалы над морем, балансируя, ходит по гребню отвесных круч. Однажды ночью крестьяне видели ее на стене над пропастью Тиберия, она сидела, свесив ноги в пустоту. Она высовывается с вершины Мильяры над провалом глубиной в пятьсот метров, как с балкона. Однажды ночью во время грозы я своими глазами видел ее шагающей по крыше Чертозы и перескакивающей с одного купола на другой, как завороженная кошка. Да, она любит смерть.
– Est-ce qu’il suffit d’aimer la mort, – сказала графиня фон В*, – pour devenir un assassin ou pour se suicider?[318]
– Достаточно любить смерть, – ответил я, – а это и есть тайная мораль Ставрогина, таинственный смысл его страшного признания. Муссолини знает, что его дочь из породы Ставрогиных, и боится этого, он приказывает наблюдать за ней, желает знать о каждом ее шаге, каждом слове, каждой мысли, каждом пороке. Он дошел до того, что бросает ее в объятия человека из полиции, чтобы мочь, хоть и чужими глазами, шпионить за дочерью в моменты ее отрешения. Что он хотел бы вытянуть из нее, так это признание Ставрогина. Его единственный враг, его истинный соперник – его дочь. Она же его тайная совесть. Вся черная кровь Муссолини не в венах отца, а в жилах дочери. Если бы Муссолини был законным королем, а Эдда принцессой-наследницей, ему пришлось бы убрать ее, чтобы чувствовать себя уверенно на троне. В сущности, Муссолини счастлив, что его дочь ведет беспорядочный образ жизни, доволен всем злом, что ее подстерегает. Он может спокойно править. Но может ли он спокойно спать? Эдда неутолима, она изводит себя по ночам. Однажды между отцом и дочерью случится кровь.