Сюзанна молчала, опустив лицо на грудь, ее рука оставалась в моих руках. Казалось, она не дышит. Вдруг она тихо спросила, не глядя на меня:
– Вы думаете, они отправят нас домой?
– Они не могут заставить вас оставаться здесь всю жизнь.
– Каждые двадцать дней они меняют девушек, – сказала Сюзанна, – вот уже восемнадцать дней, как мы здесь. Еще два дня, и нас сменят. Нас уже предупредили. Как вы думаете, они действительно отпустят нас домой? Я чувствовал, что она чего-то боится, но не мог понять чего. Потом девушка рассказала, как учила французский в школе в Кишиневе, ее отец был коммерсантом в городе Бельцы, а вот Люба – дочь врача, другие ее подруги тоже студентки. Люба училась музыке, играла на фортепиано как ангел, могла бы стать знаменитой пианисткой.
– Когда она уедет отсюда, то сможет снова взяться за учебу, – сказал я.
– Кто знает? После всего, что здесь случилось. И потом, неизвестно, куда нас отправят.
Люба подняла голову, ее лицо сжалось, как сжимается кулак, только глаза странно сверкали на восковом лице. Она дрожала как в лихорадке.
– Да, я обязательно стану известной пианисткой, – сказала девушка.
Она рассмеялась и стала рыться в карманах халата в поисках сигарет. Потом встала, подошла к столу, открыла бутылку пива, наполнила три стакана и подала нам на деревянном подносе. Ее шаг был легким и бесшумным.
– Хочется пить, – сказала Люба, жадно выпила и закрыла глаза.
Стояла удушающая жара, в едва прикрытые окна входило густое дыхание летней ночи. Люба шагала по комнате босиком с пустым стаканом в руке, глядя неподвижным взглядом прямо перед собой. Другая ее подруга, не произнесшая до этого ни слова, будто не слушавшая разговора и не понимавшая, что происходит вокруг, тем временем заснула, отклонившись на спинку дивана в своем жалком заштопанном платье, одну руку держа на лоне, вторую, сжатую в кулак, – на груди. Со стороны парка время от времени слышался сухой треск выстрелов. С противоположного берега Днестра, со стороны холмов возле Ямполя доносился рокот артиллерии, угасавший в удушающей ночной жаре как в шерстяной кудели. Люба остановилась возле заснувшей подруги и долго молча смотрела на нее. Потом сказала, обратившись к Сюзанне:
– Нужно отнести ее в постель, она устала.
– Мы работали весь день, – сказала Сюзанна как бы извиняясь, – и смертельно устали. Днем мы обслуживаем солдат, а с восьми до одиннадцати приходят офицеры. Ни минуты покоя.
Она говорила отстраненно, как об обыденной работе, не проявляя никакого отвращения. Она встала и помогла Любе поднять подругу; едва поставив ноги на пол, та сразу проснулась и, мыча, как от боли, отрешенная и расслабленная, повисла на руках подруг, которые повели ее к лестнице; скоро стон и шаги погасли за закрытой дверью.
Я остался один. Керосиновая лампа под потолком дымила, я встал отрегулировать пламя, лампа продолжала мигать, заставляя метаться по стенам мою тень и тени от мебели, бутылок и других предметов. Может, лучше было уйти. Я сидел на диване и смотрел на дверь. Я смутно чувствовал, что делаю плохо, оставаясь в том доме. Наверное, мне лучше было уйти, прежде чем вернутся Люба и Сюзанна.
– Я боялась, что уже не застану вас, – сказал за моей спиной голос Сюзанны. Она бесшумно спустилась вниз и медленно двигалась по комнате, приводя в порядок бутылки и стаканы, потом села рядом со мной на диване. Она припудрила лицо и теперь выглядела еще бледнее. Потом спросила меня, долго ли я пробуду в Сороках.
– Не знаю, может, два-три дня, не больше, – сказал я, – мне нужно будет съездить на фронт в Одессу. Но я скоро вернусь.
– Вы думаете, немцам удастся взять Одессу?
– Мне все равно, что делают немцы.
– Хотела бы и я так говорить…
– О! Мне жаль, Сюзанна, простите… – сказал я и после неловкой паузы добавил: – Все то, что делают немцы, – бесполезно: чтобы выиграть эту войну, нужно другое.
– Знаете, кто выиграет войну? Вы думаете, победят немцы, англичане, русские? Войну выиграем мы. Люба, Зоя, Марика, я и все прочие, такие, как мы. Войну выиграют проститутки.
– Замолчите, – сказал я.
– Войну выиграют проститутки! – повторила Сюзанна, почти крича.
Потом беззвучно рассмеялась и дрожащим голосом напуганной девочки спросила:
– Вы думаете, они отправят нас домой?
– А почему бы им не отправить вас домой? – ответил я. – Или вы боитесь, что вас отправят в другой такой же дом?
– О нет, через двадцать дней такой работы мы ни на что не годны. Я их уже видела, других.
Она замолчала, я заметил, как у нее дрожат губы. В тот день ей пришлось обслужить сорок три солдата и шесть офицеров. Она уже не могла выносить такую жизнь. Не столько от отвращения, сколько от физической усталости. Не столько от отвращения, повторила она и улыбнулась. Меня покоробило от ее улыбки: казалось, она хочет оправдаться, а может, что-то еще было в ее двусмысленной улыбке, свое и потаенное. Она рассказала, что девушки предыдущей смены выглядели доведенными до предельного состояния, уезжая отсюда. Уже не женщины, а привидения выходили из дома с жалким скарбом, чемоданами, свертками и тряпками в руках. Два эсэсовских автоматчика загнали их в кузов грузовика, отправлявшегося неизвестно куда.
– Хочу домой, – сказала Сюзанна, – я хочу домой.
Лампа задымила снова, жирный запах керосина расходился по комнате. Я ласково сжимал в своих руках руку Сюзанны, дрожавшую, как испуганный птенец. Ночь сопела на пороге, как больная корова, ее горячее дыхание входило в комнату вместе с шелестом деревьев и журчанием реки.
– Я видела, как они выходили отсюда, – сказала Сюзанна и задрожала, – это были призраки.
Мы надолго замолчали, сидя в полутьме, горькая грусть опустилась мне на душу. Я не верил своим собственным словам. Мои слова стали фальшивыми и злыми.
– До свидания, Сюзанна, – сказал я тихо.
– Не хотите подняться? – спросила она.
– Уже поздно, – ответил я и направился к двери. – До свидания, Сюзанна.
– Au revoir, – сказала Сюзанна и улыбнулась.
Ее улыбка сияла на пороге, небо было полно звездами.
– Вы ничего не знаете о судьбе тех бедных девушек? – спросила Луиза после долгой паузы.
– Я знаю, что через два дня их увезли оттуда. Каждые двадцать дней немцы четко меняют состав. Выходящих из борделя девушек заставляли подняться в кузов грузовика и увозили к реке. Шенк мне сказал потом, что не стоило их очень оплакивать, они больше ни на что не годились. Они были как тряпки. И потом, это еврейки.
– Elles savaient qu’on allait les fusiller?[353] – спросила Ильзе.
– Elles le savaient. Elles tremblaient de peur d’être fusillées. Oh! elles le savaient. Tout le mоnde le savait, à Soroca[354].
Когда мы вышли на воздух, на небе вовсю сияли звезды. Они сверкали, холодные и мертвые, как стеклянные глаза. От станции доносились гудки паровозов. Бледная весенняя луна висела в прозрачном небе, деревья и дома казались сделанными из липкого, мягкого материала. Внизу над рекой пела птица. Мы спустились к реке по пустынной дороге и сели на берегу.
Вода шумела в темноте, как шаги босых ног по траве. В ветвях, уже освещенных бледной луной, запела еще одна птаха, вдали и вблизи ей ответили другие. Крупная птица пролетела беззвучно над деревьями, спустилась почти к самой воде и медленно, неуверенно перелетела через реку. Мне пришла на память летняя ночь в римской тюрьме «Реджина Коэли», когда птичья стая села на крышу тюрьмы и принялась щебетать. Они, конечно же, прилетели с Яникульского холма. Они вьют гнезда на дубе Торквато Тассо, подумал я тогда. Я думал о том, что они вьют гнезда на дубе Тассо, и плакал. Я стыдился своих слез, но, когда долго находишься в заключении, птичье пение становится сильнее человеческой гордости, сильнее человеческого одиночества.
– О Луиза, – сказал я.
Сам того не желая, я взял руку Луизы и ласково сжал ее в своих руках. Луиза мягко убрала руку и посмотрела на меня скорее с удивлением, чем с упреком. Ее удивил мой неожиданный жест, может, она жалела, что ушла от моей болезненной ласки, я же хотел сказать ей, что мне вспомнилась рука Сюзанны в моих руках, маленькая потная рука Сюзанны из борделя городка Сороки, мне вспомнилась рука русской военнопленной работницы, которую я тайком пожал в вагоне метро в Берлине, – широкая шершавая ладонь, потрескавшаяся от кислоты. Мне казалось, что я сижу рядом с несчастной еврейской девушкой на диване в борделе города Сороки, что я сижу рядом с Сюзанной, и мне стало очень жаль Луизу Прусскую, мне стало жаль княгиню Империи Луизу фон Гогенцоллерн. Птицы пели вокруг в блеклом свете луны. Обе девушки молча смотрели на текущую вдоль насыпи воду, на ее приглушенное темнотой сверкание.
– J’ai pitié d’être femme[355], – тихо сказала Луиза на своем потсдамском французском.
Часть пятая. Северные олени
XVIГолые мужчины
Губернатор Лапландии Каарло Хиллиля поднял бокал и сказал:
– Màlianne.
Мы сидели за обедом в губернаторском дворце в Рованиеми, столице Лапландии, городе у Северного полярного круга.
– Полярный круг проходит прямо под столом между нашими ногами, – сказал Каарло Хиллиля.
Граф Августин де Фокса, посол Испании в Финляндии, наклонился под стол посмотреть, все рассмеялись, а де Фокса тихо сквозь зубы процедил: «Ces sacrés ivrognes!»[356] Все были пьяны, с бледными и мокрыми от пота лбами, со сверкающими стеклянными глазами, глазами пьяных финнов, которые алкоголь окрашивает переливами перламутра. Я сказал де Фокса:
– Августин, ты слишком много пьешь.
Августин ответил:
– Да, ты прав, много, это последняя.
А Олави Коскинену, произносившему с поднятой рюмкой «мàlianne», он сказал: