Карабарчик. Детство Викеши. Две повести — страница 5 из 38

из глаз моих льются слезы.

Отправляются гуси в большой перелёт,

крылья у них устали.

В наших аилах злая бедность живёт,

и глаза мои слёзы застлали.

Разве есть у нас на Алтае ирим[11],

где не села б гусиная стая?

Разве есть бедняк, чтоб горбом своим

не работал на хищника-бая?..

Печально зазвенели струны топшура, и, вторя им, рыдающим голосом пел старый Мундус:

…Не найти у нас на Алтае камней,

на которых не сиживал ворон.

Не найти в нашей жизни радостных дней

без нужды и тяжелого горя.

Певец умолк. В аиле стояла тишина, нарушаемая лишь треском горящих дров, и, казалось, дым от костра, медленно клубясь, выносил с собой к тёмному небу отзвуки скорбной песни.

Первым прервал молчание молодой охотник Амат:

— Кам[12] Каакаш велел привести к нему белую кобылицу, а то злой дух пошлёт на наше стойбище несчастье.

— Мало он от нас баранов угнал? — горбатый Кичиней вскочил на ноги. — Он обманщик!

— Где возьмём белую кобылицу?

— Надо просить кривого Яжная, — раздался голос пастуха Дьялакая.

Темир, схватив висевшее на стене ружьё, крикнул гневно:

— Кто первый пойдет к Яжнаю — чёрному сердцу, тому смерть. Проживем без кама и Яжная! — помолчав, заговорил мягче: — Недавно я встретил в тайге русского, он мне сказал: «Скоро, охотник, будут большие перемены», — Темир окинул внимательным взглядом собравшихся. — Карабарчик — хороший знак. На Алтае настанет весна…


Наступил конец февраля — месяца больших морозов. Нужда железными клещами охватила стойбища. Хлеба не было, и большие плоские камни — серые паспаки, на которых когда— то женщины растирали зёрна ячменя, точно могильные памятники, стояли в углу бедных аилов.

Коровы не телились, и высохший борбуй[13] сморщился, как старый опёнок.

В один из таких дней в аил Мундуса забрёл слепой Барамай. Вынул трубку с длинным черёмуховым мундштуком и вздохнул. Табаку не было.

— Внучка Чейнеш умерла. Эрдине в горячке. Молока нет, ира нет, кушать нечего, — сказал он печально.

Из тёмных глазных впадин старика выкатилась слеза. Кряхтя, Мундус поднялся, снял с полки коробку из тёмной жести и высыпал на ладонь Барамая последнюю щепотку чая.

— Что ещё дать? — посмотрел на закоптелую решётку, где когда-то лежал сыр, и, положив руку на плечо слепого, сказал со вздохом: — Сыра нет. Может, Темир принесёт немного муки за пушнину, тогда дам.

Барамай засунул трубку за голенище и, нащупав дверь, вышел.

Под вечер зашёл Амыр.

— Думаю идти к кривому Яжнаю. Может, немного денег даст. Весной наймусь к нему в пастухи.

— Байский рубль — что снежный ком: чем дальше катится, тем больше становится. Возьми у меня немного денег. Поправишься с нуждой — отдашь, — нашарив несколько последних серебряных монет, Мундус передал их Амыру: — Сходи в Теньгу — купи хлеба.

Кирик с восхищением смотрел на доброго старика: «Всех бедняков жалеет!»

Прошло недели две. Голод, как зловещая птица, день и ночь кружил над аилами Мендур-Сокона. Люди умирали.

Умерла старая Бактай — мать Амыра. Пластом лежала на овчинах когда-то веселая девушка Эрдине.

Однажды ранним утром на стойбище прискакал всадник. Судя по богатой одежде и коню, он принадлежал к знатному роду. Лицо всадника было обезображено шрамом, один глаз вытек.

Соскочив с седла, незнакомец направился к аилу Мундуса. Опустившись возле очока[14], приезжий вынул отделанную серебром монгольскую трубку и, затянувшись, передал хозяину.

— Где Темир?

— На охоте.

— А под овчиной кто спит? — одноглазый, точно ястреб, взглянул на Кирика. — Чей мальчик?

Старик замялся.

— Мой племянник.

Богатый гость, быстро вскочив на ноги и подойдя к спавшему, грубо встряхнул его.

— А ну, поднимись!

Мальчик открыл глаза и в недоумении посмотрел на приезжего.

— Ого, этого племянника я видел, однако, у Евстигнея! Это Кирик. Он убежал с заимки. Завтра же доставь его хозяину! Понял?

Мундус ничего не ответил.

— Если явится Темир, пускай приедет ко мне. Скажи, что Яжнай будет ждать его на стоянке в Келее.

Пока знатный гость разговаривал с Мундусом, возле аила собрался народ.

Заслышав шаги бая, слепой Барамай вышел из толпы:

— Яжнай, я знал твоего отца, Камду. Он был добрый пастух, и, когда мы были в нужде, он делился с нами всем, что у него было. Ради доброй памяти отца помоги нам!

Яжнай занёс ногу в стремя и презрительно посмотрел на притихших людей:

— Брось шутки, старый Барамай! Яжнай не любит их, — ударив коня нагайкой, бай поскакал со стойбища.

Барамай повернул незрячие глаза к толпе.

— Кокый корон[15]! — воскликнул он и опустился на землю.

— Кокый корон! — повторила за ним толпа.

Горный ветер подхватил печальные голоса людей и развеял их по долине.

Глава пятая

Кирик по-прежнему жил у дедушки Мундуса и часто вместе с Темиром уходил в тайгу белковать.

Привычный к лошадям он быстро научился ездить верхом и стрелять из ружья, которое подарил ему Мундус.

Правда, ружьё было старое, тяжёлое, но Кирик был доволен подарком. Вечером, после охоты, укладываясь спать, мальчик насухо обтирал его и ставил над изголовьем, как настоящий таёжник. Иногда зимними вечерами старый Мундус рассказывал сказки. За тонкими стенками аила шумела пурга, сотрясая убогое жилище. Ветер, взметая сугробы, яростно бросал снег на стойбище, в ущелья гор, заносил все людские и звериные тропы. В аиле ярко горел костёр. Его отблески метались по закоптелым стенам жилища. Дым медленно тянулся к отверстию и, как бы дождавшись, когда пройдёт порыв ветра, стремительно вылетал из аила. Темир, намаявшись за день на охоте, крепко спал на козьих шкурах. Ворочался на своей подстилке Мойнок…


Выйдя как-то из аила, Кирик заметил на стойбище оживление. Мужчины и подростки спешили к жилищу слепого Барамая.

— Приехал кам Каакаш. Он будет выгонять злого духа из тела больной Эрдине, внучки старика, — сказал Мундус. — Сейчас пойдём смотреть.

Ещё издали услышали глухие удары бубна, которые неслись из аила Барамая. На обряд камланья людей собралось много. Те, кто не успел войти в жилище, стояли у порога. Мундусу, как почётному человеку, уступили место в аиле, и он уселся с Кириком недалеко от очока.

Кам, высокого роста, сухопарый старик, одетый в костюм с изображением мифического чудовища с четырьмя ногами и раздвоенным хвостом, бормотал над больной какие-то заклинания, ударяя колотушкой в бубен. К груди кама было прикреплено железное кольцо с подвесками, которое защищало от нападения злых духов, по краям одежды нашиты змеиные головы, когти беркута, перья филина и пух белой совы.

Кам стоял над изголовьем больной и продолжал тянуть нараспев свои заклинания. Эрдине сделала слабое движение, и Каакаш резко ударил колотушкой в бубен, медленно закружился и, грохоча колотушкой по бубну, запел резким, гортанным голосом. Неожиданно остановился у ног больной и, взвизгнув, протянул к ней руки.

Потом, пятясь к двери, начал делать движения, напоминающие движения человека, который, напрягая силы, старается вырвать из земли молодое дерево вместе с корнем.

— Злого духа вытаскивает из Эрдине, — услышал Кирик приглушённый шёпот Мундуса.

Продолжая визжать, кам тянул воображаемого духа к порогу. Больная лежала неподвижно, устремив лихорадочно блестевшие глаза к дымоходу.

Дёрнувшись ещё раз, Каакаш метнулся к постели Эрдине и, яростно колотя в бубен, закружился в дикой пляске. Стучали когти беркута, топорщились перья филина, казались ожившими змеиные головы на одежде.

Кирик прижался к Мундусу.

Вдруг кам упал, изо рта у него показалась пена. В аиле наступила тишина, и прерывистое дыхание больной слилось с хрипом лежавшего неподвижно кама.

Каакаш поднялся и сказал голосом здорового человека:

— Злой дух шибко не хотел выходить из Эрдине, едва вытащил. Давайте теперь мяса и араки[16].

Вечером, приторочив к седлу последнюю овцу Барамая, кам уехал. Эрдине умерла на расовете.

Жизнь на стойбище пошла своим чередом. Только у слепого ещё сильнее стала чувствоваться нужда. Скудное хозяйство Барамая вела его сноха, сорокалетняя Куйрук. В прошлом году она сменила одежду замужней женщины — чегедек, которую не снимала с плеч двадцать два года, на одежду вдовы: её муж погиб во время снежного обвала.

— Стирать бельё нельзя. Мыть лицо и руки нельзя — зачем смывать своё счастье? — поучала Кирика Куйрук.

Она была суеверна и крепко держалась старинных обычаев: ходила нечёсаная и немытая.

Однажды, возвращаясь с охоты, Темир и Кирик увидели возле аила Кичинея толпу людей. Подошли ближе. Незнакомый алтаец с бляхой на груди, видимо, сборщик налогов, связав руки хозяина, надел на него тяжёлый железный таган.

Кичиней за неплатёж налогов должен был просидеть на морозе возле своего аила с таганом на плечах.

Темир шагнул к сборщику.

— Сколько должен старик?

— Двух соболей, пять колонков[17] и лису, — ответил тот.

— Хорошо. Я внесу налог.

Горбатый Кичиней пополз по снегу, стараясь дотянуться губами до шубы Темира. Тот, заметив его движение, резко остановил старика.


В начале апреля солнце стало греть сильнее, и жители Мендур-Сокона всё чаще и чаще выходили на солнечные склоны гор и в долину в поисках съедобной сараны[18]. Босые, полуголые ребята выскакивали из дымных аилов и, потоптавшись на талом снегу, стремительно бежали обратно к огню. С гор в долину скатывались быстрые ручьи, пенились возле серых угрюмых камней и, обойдя их, зарывались глубоко в рыхлый снег. На деревьях тихо звенели, возвещая о приближении весны, ледяные сосульки. Начала зеленеть и наливаться соками лиственница, одеваясь в свой весенний наряд. Распускались вербы. Ярче отливали желтизной стволы акации; кое— где виднелись бледно-розовые подснежники.