О смерти Филиппа не говорили Александру до тех пор пока рана его не закрылась; но в те дни он признался Андреасу, что решился бежать далеко, чтобы не видать Агафьи снова и не похитить любимой девушки у своего брата, на которого он навлек столько бедствий.
Отпущенник выслушал его с волнением, и через несколько часов после того как Андреас рассказал Зенону об этом признании самоотверженного юноши, Зенон отправился к выздоравливавшему художнику, чтобы приветствовать его, как сына.
Мелисса нашла в Агафье сестру, о которой она так давно мечтала, и как отрадно было ей видеть, что глаза ее брата снова смотрят ясно и жизнерадостно!
Сделавшись христианином и мужем дочери Зенона, Александр остался художником. Имущество, которое приобрел Андреас, было употреблено им на постройку нового красивого храма на том месте, где прежде стоял дом резчика Герона.
Александр украсил этот храм прекрасными картинами. А так как и этой церкви было мало для быстро увеличивавшейся христианской общины, то явились и другие новые церкви. Для них Александр тоже написал картины, славившиеся в целом христианском мире и сохранявшиеся по ту пору, пока мрачное аскетическое рвение не изгнало искусство из христианских храмов и не уничтожило его произведений.
Мелисса не могла оставаться безопасно в Александрии.
После ее тихой свадьбы, отпразднованной в доме Полибия, она отправилась со своим молодым мужем в Карфаген, где жил дядя Диодора. Но им не пришлось долго скрываться, потому что через несколько месяцев после их свадьбы император был убит центурионом Марциалом, за которым скрывались трибуны Аполлинарий и Немезиан. Вскоре за тем войска провозгласили императором префекта преторианцев Макрина.
Господство этого честолюбивого человека продолжалось менее года, но предсказание мага Серапиона все–таки сбылось. Самому прорицателю будущего оно стоило жизни, потому что его собственноручное письмо к префекту, в котором он напомнил о своем предсказании, попало в руки матери Каракаллы, распечатывавшей письма, приходившие на имя ее несчастного сына в Антиохию, где она жила; и маг погиб, прежде чем Макрин успел его защитить.
Со вступлением на трон нового властителя прекратилось преследование тех, которые возбудили неудовольствие Каракаллы, и как Диодор и Мелисса, так и Герон с Полибием снова могли показываться среди толпы, не боясь никакого наблюдения за ними. Диодор и другие друзья позаботились о том, чтобы подозрение в предательстве, тяготевшее над семейством Герона, было признано неосновательным. Мало того, смерть Филиппа и участь Мелиссы и Александра поставили их в глазах сограждан наряду с благороднейшими врагами тирании.
Когда император Макрин через десять месяцев после его вступления на трон вследствие поражения его при Иммах, где только одни преторианцы храбро сражались еще за него, был после позорного бегства низвергнут, и армия провозгласила цезарем испорченного внучатого племянника Юлии Домны, под именем Гелиогабала, четырнадцатилетний император велел поставить в Александрии Каракалле, за сына которого ложно выдавали его, статую и ценотаф. Этим двум произведениям искусства пришлось много пострадать от ненависти тех, которым умерщвленный император причинил такое страшное горе. Однако же в известные дни поминовения умерших оба памятника украшались прекрасными цветами, и когда новый префект, по поручению матери Каракаллы, приказал расследовать, кому принадлежит этот дар, то узнал, что цветы приносят из лучшего сада в городе и что их доставляет христианка Мелисса, жена владельца этого сада. Это было отрадно сердцу Юлии Домны, и она еще с большею теплотою благословила бы дарительницу, если бы знала, что в своих молитвах она поминает душу ее заблудшего сына.
Старый Герон, который был переселен в имение Диодора, менее ворчливый, чем прежде, продолжал создавать маленькие произведения искусства, а по поводу этих даров памяти покачивал головою. Когда однажды после подобного подарка он остался один со старою Дидо, то сказал с досадою:
– Если бы эта дура послушалась моего совета, то она называлась бы теперь императрицей, как Юлия Домна. Впрочем, хорошо и так; но что Аргутис, на которого они вообще смотрят как на кровного родственника нашего старинного македонского рода, вчера, по поручению Мелиссы, отнес на ценотаф Каракаллы цветы лучшие, чем на могилу ее родной матери, – это да простит ей ее новый Бог. Я держусь признанных, подлинных богов, которым служила и моя Олимпия, а она делала всегда только то, что из хорошего было наилучшим.
Старый Полибий тоже остался язычником, но детям не препятствовал быть христианами. Он и Герон оба не делали никаких возражений против того, чтобы внуки были воспитаны в христианской вере; оба они предчувствовали, что новому учению принадлежит будущее.
Андреас и в старости был верным советчиком своих старых и молодых друзей. В солнечном свете окружавшей его любви его суровое усердие преобразилось в заботливую кротость. Когда наконец он приблизился к смерти, и Мелисса незадолго до его кончины спросила, какое изречение Священного писания он любит больше всего, то он несколько подумал и затем отвечал твердо и решительно:
– «Но так как время исполнилось».
– Ради меня, – заметила Мелисса с влажными глазами. Он, улыбаясь, кивнул ей утвердительно головой и сделал Диодору знак, чтобы тот подал ему кольцо с печатью, единственную вещь, которую его отец сохранил со времен своей свободы, и просил Мелиссу принять это кольцо на память о нем.
Глубоко тронутая, она надела кольцо на палец, и Андреас указал на надпись и проговорил замирающим голосом:
– Твой путь есть ваш и мой… Любимое изречение отца… «Per aspera ad astra!»… Он вел меня к цели, и тебя, и вас… Но это изречение римское… Вы едва ли понимаете его… Оно значит: «По каменистым тропинкам к звездам!»… Но нет: «Под тяжестью креста вверх, к блаженству здесь и там» – вот к чему оно призывает меня и, – при этом он посмотрел в прекрасное еще до сих пор лицо своего любимца, – тебя – я знаю это – и вас!
Затем он глубоко вздохнул и, положив руку на голову Мелиссы, опустившейся на колени у его ложа, закрыл глаза навсегда в объятиях Диодора.
Иисус Навин
I
— Сойди вниз, дедушка, а я останусь на страже.
Старик, к которому были обращены эти слова, отрицательно покачал остриженной головой.
— Но ведь там ты не уснешь.
— А звезды? А внизу? Отдых в такую ужасную ночь!…
— Тебе холодно. Как дрожат твоя рука и твой инструмент!
— Так поддержи мою руку.
Юноша, к которому относилось это приказание, охотно повиновался, но через несколько минут вскричал:
— Все это напрасно: звезды исчезают одна за другой в темных облаках. А эти скорбные вопли, долетающие из города… Они доносятся и из нашего дома. Мне так страшно, дедушка, пощупай, как пылает моя голова! Сойди вниз, может быть, там нуждаются в помощи.
— Помощь в руках богов, а мое место здесь. Но там, там… Вечные боги! Посмотри к северу, на море. Нет, западнее, что–то движется от некрополя…
— О дед, отец там! — вскричал его собеседник, молодой жрец, помогавший своему деду, гороскопу [29] Аммона–Ра [30] на обсерватории храма этого бога в Танисе, резиденции фараона на севере провинции Гесем [31], и убрал свое плечо из–под руки опиравшегося старца. — Там, там! Не море ли врывается в сушу. Не тучи ли низверглись на землю? О дедушка, там!… Да умилосердятся над нами небесные силы! Открылась преисподняя! Гигантская змея Апоп [32]ползет из города мертвых! Вот она извивается возле храмов, я вижу, я слышу ее… Угроза великого еврея исполняется: наше племя будет сметено с лица земли. Змея! Ее голова обращена к юго–востоку. Наверное, она проглотит юный утренний свет, едва солнце поднимется…
Глаза старика следили за указательным пальцем юноши, и он тоже увидел какую–то громадную черную, двигавшуюся во тьме массу, очертания которой терялись во мраке, и с содроганием услыхал ее рев.
Напрягая зрение и слух, оба они всматривались в ночную тьму; но, вместо того чтобы смотреть вверх, глаза звездочетов были обращены вниз, на город, на дальнее море и на плоский ландшафт.
Вверху царствовало глубокое, но тревожное молчание; ветер то свертывал тучи в какие–то бесформенные массы, то разрывал их серый покров и стремительно разгонял их в разные стороны. Месяца не было видно, но облака играли с яркими звездами юга, то заслоняя их, то открывая свободный путь их лучам. И как наверху, на небе, так и внизу, на земле, происходила беспрестанная смена бледного света черной тьмой. Порою море, воды реки, гладкая поверхность гранитных обелисков вокруг храма и медная позолоченная кровля увеселительного царского дворца блестели от звездного сияния; порой и море, и река, и суда в гавани, храмы и улицы города, вместе с окружавшею его покрытой пальмами равниной, исчезали во мраке. То, на чем жаждали остановиться глаза, тотчас отнималось у них снова. Такие же перемены представлялись и для слуха. Порою тишина была до того глубока, точно далеко кругом исчезли и замерли всякие звуки жизни; порой резкий жалобный вопль нарушал безмолвие ночи. Тогда, после более или менее продолжительного затишья, снова слышался тот рев, который молодой жрец принял за голос змеи подземного мира, и оба они — и дед и внук — прислушивались к нему с возрастающим напряжением.
Темная масса, поступательное движение которой заметно было каждый раз, как только звездный свет пробивался сквозь тучи, шла от города мертвых и квартала чужеземцев.
Старика, точно так же как и юношу, охватил внезапный ужас; но первому удалось скорее прийти в себя, чем последнему, и его проницательный взгляд астронома скоро заметил, что эта масса представляет собою не одно какое–то гигантское тело, выходящее с кладбища на равнину, а множество тел, которые, подобно волнам, вздымались и разливались по городскому выгону. Рев и блеяние доносились не из одного какого–нибудь места, они слышались то в меньшем, то в большем отдалении. Порой старик думал, что эти звуки выходят из недр земли, порой ему казалось, что они доносятся сверху, с небесных высей.