– Она плачет по цветку, который, говорит, потеряла.
– Плакать о цветке! В твоем возрасте я потеряла родителей, но ты когда-нибудь видела, чтобы я плакала?
– Но этот цветок сделала мне Канди! Папа, как ты думаешь, может, те мальчики, что ныряли, найдут его, когда мы вернемся?
– Ну конечно, солнышко. А если нет, то я сам прыгну и найду его. Не плачь, corazón[147].
– Да, – соглашается Мама. – А теперь иди и оставь нас в покое.
Я хожу взад-вперед по пароходику, дважды захожу в туалет, выпиваю три колы на верхней палубе, две на нижней, втискиваюсь под лестницу, лежу на скамейках, вынимаю пробковые диски из шестнадцати бутылочных крышек, но забыть не могу. Может, океан выбросит мой цветок на берег, может быть. Когда я в очередной раз иду в бар за колой, меня хватает за плечи большая волосатая рука и приставляет к моему горлу пластмассовый меч. Это пират с усами и бровями, как у Граучо Маркса!
– Скажи «виски».
Срабатывает фотовспышка.
– Un recuerdo, – говорит фотограф. – Милый сувенир будет ждать тебя в порту, совсем недорогой. Иди и скажи об этом родителям, деточка.
Но я помню, что сказал мне Рафа о том, что у нас нет денег на дополнительные расходы. Плохо, что никто не сообщил об этом Граучо Марксу, пирату и фотографу. Слишком поздно; тот уже фотографирует моих братьев.
Папе и Бледнолицей Тетушке надоел ветер на верхней палубе, и они рассказывают в баре разные истории Рафе и Антониете Арасели. Вернувшись, я застаю на месте лишь Бабулю и Маму. Вижу, как открывается и закрывается Бабулин рот, но из-за шума ветра и мотора мне не слышно, что она говорит. Мама сидит, глядя прямо перед собой и молчит. За их спинами простирается Акапулько с гостиницами для богатых – «Реформа», «Касабланка», «Лас-Америкас», «Эль-Мирадор», «Ла-Баия», «Лос-Фламингос», «Папагайо», «Ла-Ривьера», «Лас-Палмас», «Мосимба».
Перед заходом солнца море становится бурным. Нам всем плохо от бесплатной колы, и мы не можем дождаться, когда снова окажемся на суше. Кажется, проходит целая вечность, прежде чем мы заходим в порт и заваливаемся в универсал, большие мальчики садятся сзади, Антониета Арасели впереди, а маленькие дети в среднем ряду на коленях у взрослых. Мама занимает свое обычное место рядом с Папой.
Настроение у Бабули великолепное, ей хочется рассказывать всякие забавные истории из детства своих сыновей. Все верещат как обезьяны, радуясь тому, что наконец они на берегу, предвкушают возвращение в дом Катиты и хороший ужин, ведь наши желудки основательно прочищены колой.
Я, должно быть, совсем лохматая, и Тетушка, усадив меня себе на колени, распускает мои волосы, схваченные резинкой, и расчесывает их пальцами. И тут я вспоминаю:
– Мой цветок! Остановите машину. Мы забыли поискать его!
– Какой цветок, небо мое?
– Тот, что упал в воду, тот, что сделала мне Канделария!
Мама начинает смеяться. Истерично. Дико. Словно проглотившая ребенка ведьма. И сначала мы смеемся вместе с ней. Но она не может остановиться, и мы пугаемся. Это похоже на припадок Антониеты Арасели или на одно из знаменитых носовых кровотечений Тото. Мы не знаем, нужно ли поднять ей руки и ноги, заставить лечь, нажать ложкой на язык, не знаем, что нужно сделать. Затем, так же внезапно, как и начался, смех прекращается. Мама смотрит в зеркало заднего вида, встречается глазами с Папой и произносит одно только слово:
– Как?
Папа сдвигает брови.
– Как… ты… мог… подумать? За кого ты меня принимаешь? За дуру набитую? Конченную идиотку? Полную alcahueta[148]? Тебе нравится выставлять меня в таком вот виде перед своей семьей?
– Estás histérica[149], – говорит Папа. – Domínate. Держи себя в руках. Сама не знаешь, что говоришь.
– Точно. Не знаю. В этом-то и вся ирония, верно? Всем все известно, только не жене.
– Зойла! Ради всего святого! No seas escandalosa[150].
– Твоя мать была так любезна, что поведала мне обо всем. А теперь ты, так любящий истории, расскажи мне эту, или мне самой рассказать?
Тетушка пытается обнять меня и зажать мне уши, но я никогда не видела Маму такой и высвобождаюсь из ее объятий. В машине становится тихо, словно весь мир исчез и остались только Папа с Мамой.
Папа молчит.
Мама говорит:
– Это… это правда, не так ли? То, что рассказала мне твоя мать. На этот раз она ничего не приукрасила. Ей это было ни к чему, верно? Верно? Иносенсио, я с тобой говорю. Ответь мне.
Папа смотрит вперед и продолжает вести машину. Словно в ней никого больше нет.
– Негодяй[151]! Ты врешь больше, когда умалчиваешь о чем-то, чем когда рассказываешь. Ты просто чертов, дерьмовый лжец. Лжец! Лжец! Лжец!!! – И она начинает барабанить кулаками по папиной шее и плечам.
Папа сворачивает на обочину, чуть не налетая на велосипедиста – мужчину со сладким хлебом на голове, и с визгом останавливает машину. Бабуля простирает над Папой свою шаль, как крылья попугая, пытаясь оградить его от маминых trancazos[152], и задевает повизгивающую Антониету Арасели. Тетушка хочет остановить Маму при помощи рук, но это приводит Маму в еще большую ярость.
– Руки прочь, грязная шлюха!
– Поезжай, поезжай! – приказывает Бабуля, потому что на обочине собирается небольшая толпа людей, получающих наслаждение от вида нашего горя. Папа жмет на педаль, но это дело безнадежное.
– Выпусти меня. Выпусти меня из машины, или я выпрыгну из нее, клянусь! – вскрикивает Мама. Она открывает на ходу дверцу и вынуждает Папу снова остановиться. Прежде чем кто-либо успевает сообразить, что происходит, Мама выпрыгивает наружу, словно loca, бросается наперерез машинам и устремляется к замызганной площади рядом. Но куда она может пойти? У нее нет ни гроша. Все, что у нее есть, так это муж и дети, а теперь даже мы ей не нужны.
Папа резко тормозит, и мы вываливаемся из машины.
– Зойла! – кричит Папа, но Мама бежит так, словно за ней гонится сам дьявол.
В этот час все в Мехико с наступлением темноты выходят на улицы, и вечерний воздух полон ароматов готовящейся на ужин еды. Мужчины, женщины, дети. Площадь бурлит людьми, запахами жареной кукурузы, сточной воды, цветов, гниющих фруктов, попкорна, бензина, рыбного супа, сладкого талька, жареного мяса и лошадиного навоза. Из репродукторов на другой ее стороне несется хриплое звучание оркестровой версии Maria bonita. Уличные фонари загораются как раз в тот момент, когда Мама налетает на торговца, спрыскивающего соком лайма и посыпающего молотым чили большой кусок свинины размером почти со шляпу от солнца, чуть не выбивая его у него из рук:
¡Ey, cuidado![153]
Она, спотыкаясь, бежит мимо мальчиков-чистильщиков обуви, продирается сквозь скопление молодых людей, тощих и темных, как полоски вяленого мяса, лениво слоняющихся у газетных киосков.
– Chulita[154], ты не меня, случайно, ищешь?
Она устремляется за печальные повозки с печальными лошадьми и печальными возницами.
– Куда отвезти вас, мэм, куда?
Мама продолжает истерично бежать.
Дети с ожерельями из ракушек виснут у нее на руках:
– Seño, seño. – Мама их не видит.
Она огибает праздные автобусы, застывшие посреди улицы, затем стрелой мчится к ближайшей скамейке, и мы находим ее там, слегка успокоившуюся, рядом с невинным ребенком – маленькой девочкой с темным квадратным лицом и косами, лежащими на голове как корона.
Рафа и Ито подбегают к Маме первыми, но они остерегаются подойти к ней. Мама игнорирует всё и вся и оживает только при появлении Папы.
– Зойла! – говорит запыхавшийся Папа. – Бога ради! Вернись в машину!
– Я никогда никуда больше с тобой не пойду, ты отвратительный лжец! Никогда! За кого ты меня держишь?
– Зойла, пожалуйста. Не устраивай сцены. No seas eacandolasa. Имей достоинство…
– Lárgate. Проваливай. Предупреждаю: не смей подходить ко мне!
Папа хватает Маму за руку и пытается заставить подняться, чтобы просто показать, кто здесь главный, но Мама резко высвобождает руку. Девочка, сидящая рядом с Мамой, бросает на Папу злобные взгляды.
– ¡No me toques! – говорит Мама. – Suétame. ¡Animal bruto![155] – кричит она что есть сил.
Мама выкрикивает слова на двух языках, словно пускает стрелы, и они с удивительной точностью попадают в цель. Из окон третьеразрядной гостиницы высовываются полуобнаженные постояльцы, люди, пьющие фруктовые напитки у ларька, поворачиваются на барных стульях, водители такси покидают свои машины, официанты забывают взять чаевые. Торговец кукурузой, не обращая внимания на покупателей, ищет местечко, откуда бы можно получше насладиться неожиданным зрелищем, создается впечатление, что все мы – участники финальной сцены в любимой ими telenovela. Торговцы, жители города, туристы, абсолютно все собираются вокруг нас, желая рассмотреть, кого это Мама обзывает большой caca, козлом, скотиной, толстой задницей, бесстыжим, обманщиком, извергом, варваром, un gran puto[156].
Заслышав столь грязные ругательства, Бабуля велит Тетушке отвести девочек в машину. Тетушка сгребает меня в охапку, но теперь толпа напирает на нас сзади, и ей приходится снова поставить меня на ноги.
– Зойла, просто вернись в машину. Посмотри, что ты натворила. Здесь не место обсуждать семейные дела. Давай вернемся домой и поговорим спокойно, как порядочные люди.