† Rebozos появились в Мексике, но, как и все mestizos[182], они имеют корни в нескольких местах. Они восходят к кускам ткани, в каких индейские женщины имели обыкновение носить своих детей, заимствуют узловатую бахрому у испанских шалей и испытывают влияние выполнявшихся при китайском дворе вышивок шелком, что привозили через Манилу в Акапулько на испанских галеонах. Во время колонизации женщинам mestizo, согласно предписанию Испанской короны, было запрещено одеваться как индейские женщины, и поскольку у них не было средств на то, чтобы одеваться как испанки, они начали ткать ткани на традиционных ткацких станках, производя длинные и узкие шали, постепенно начавшие подвергаться иностранному влиянию. Типичная мексиканская rebozo – это rebozo de bolita, ее узор имитирует кожу змеи, которой индейцы поклонялись в доколумбовы времена.
22Sir Madre, Sir Padre, Sir Perro Que Me Ladre[183]
Тетушка Фина жила в здании, которое стало выглядеть красивым только после сноса, на ностальгической раскрашенной фотографии, сделанной Мануэлем Рамосом Санчесом, мексиканским Атже. На выдержанном в розовых тонах снимке оно кажется видением из более пленительных времен…
Оно никогда не было розовым и тем более пленительным. Оно было вонючим, сырым, шумным, душным и полным тараканов и крыс.
Кто рассказывает эту историю, ты или я?
Ты.
Ну тогда слушай.
Продолжай, продолжай.
Оно выдержало несколько веков эпидемий, пожаров, землетрясений, наводнений и множество семей, неуклонно превращавших некогда элегантный дом в скопление крошечных квартирок, населяемых все растущим числом обитателей. Никого не осталось в живых из тех, кто точно помнил бы, где оно располагалось, но давайте предположим, что на улице Брошенного ребенка, поскольку это название прекрасно подходит к нашей истории.
Чепуха! Все было совсем не так. А вот как. В глубине узкого двора, в четвертой по счету квартире над лестницей, проживала Тетушка Фина со своими детьми. Чтобы добраться туда, сначала надо было пересечь открытый двор и пройти через несколько арок…
…благодаря которым здание казалось мавританским?
Благодаря которым оно казалось немного мрачным.
И хотя стены здесь были сырыми и в ржавых пятнах, двор выглядел жизнерадостно, ведь там росли в горшках несколько бугенвиллей, гевей, камелий и стояли клетки с канарейками.
Ну зачем так преувеличивать! Уму непостижимо, откуда у тебя эти смехотворные подробности.
Вдоль стен стояли большие глиняные сосуды, ежедневно наполняемые разносчиками воды. А перед дверьми или на лестнице были оставлены такие неизбывные мексиканские вещи, как ведро и швабра. На крыше жили тощая, сторожившая дом дворняжка по кличке Лобо, несколько цыплят, петух и были натянуты веревки, на которых колыхалась выстиранная одежда. На крыше, в священный час между светом и тьмой, когда на небе начинали появляться звезды, можно было немного отдохнуть от хаоса мира внизу, и здесь с наибольшей вероятностью вы бы обнаружили Соледад Рейес, изучавшую вид города сверху.
Точно! Тогдашняя столица была как здешние аборигены, chaparrita[184], низкорослая, коренастая и приземистая.
Лишь вулканы и церковные башни возвышались над низкими крышами, словно древние храмы времен многобожия. Не было еще никаких небоскребов, а самое высокое здание насчитывало не более восьми этажей.
Тому, кто хотел убить себя, приходилось взбираться на церковь.
Во многом подобно тому, как некогда жертвы приносили на вершинах храмовых пирамид, теперешние самоубийцы прыгали с церковных колоколен. В то время, когда здесь оказалась Соледад, столь многие женщины выбирали этот способ сведения счетов с жизнью, что всеми епископами страны было подписано воззвание, строго запрещающее делать это в пределах церковных владений. В результате доступ к колокольне получили только звонари, каменщики и священники, но даже за ними тщательно следили, выискивая у них признаки чрезмерной тоски и склонности к драматическим выплескам эмоций. Но давайте теперь обратим внимание на нашу Соледад.
Давно пора!
Если бы это был фильм золотого века мексиканского кино, он был бы черно-белым и, вне всяких сомнений, музыкальным.
Как Nosotros, los pobres[185].
Прекрасная возможность для юмора, пения и, что весьма любопытно, воодушевления.
– Позвольте детям быть детьми, – говорит Тетушка Фина из-за горы вещей, подлежащих глажке. Тетушка Фина тоже подобна большой горе. У нее лицо мексиканской гейши, маленькие ноги и руки, и все ее движения исполнены грации, словно она находится под водой. – Позвольте детям быть детьми. – И ее тонкие высокие брови на красивом лице гейши взлетают еще выше. Она помнит собственное детство, и ее сердце распахнуто для этих pobres criaturas[186], что она родила на свет божий. Вот почему ее детям позволено делать то, что они пожелают, и вот почему у нее в доме находится комната для Соледад, а в ее сердце место для нее.
На одном из pobres criaturas нет ничего, кроме замаранных носков, другое, сидя под столом, разбивает молотком яйца, еще одно лакает воду из собачьей миски, кто-то, уже умеющий жевать, требует и получает teta, и все они скулят и визжат подобно выводку диких зверей. Тетушка Фина, похоже, не замечает этого или же не возражает против такого поведения.
– Эй, эй, тетя.
– Это не тетя, а твоя кузина Соледад.
– Эй, эй ты. Какой у тебя любимый цвет?
– Красный.
– Красный! Любимый цвет дьявола.
Это кажется им невероятно смешным. Девочка, пьющая молоко из кружки, выливает его из себя через нос, и они опять начинают хрюкать. Соледад все они кажутся одинаковыми, эти кузены-кузины: большие головы, маленькие острые голубые зубы, а волосы выглядят так, будто они сами их сжевали. Поначалу они молча стоят у стены и просто смотрят, но потом, преодолев застенчивость, толкаются, щиплются и плюются, как волчьи детеныши. Соледад не хочет, чтобы в нее тыкали пальцем, побывавшим неизвестно где.
– Идите поиграйте, ну давайте же.
Но они не хотят оставить ее в покое.
– Эй, эй, Соледад.
– Ты разве не знаешь, что тебе следует называть меня Тетушкой, а не только по имени. Я старше тебя.
– Эй ты, Тетушка, а почему ты такая некрасивая?
У Тетушки Фины так много детей, что она сама не знает, сколько именно. Соледад насчитывает двенадцать, но у всех у них такие одинаковые лица и глаза-бусинки, что их трудно различить.
– А сколько у тебя всего детей, Тетушка Фина?
– Шестнадцать или девятнадцать, а может, восемнадцать. Sólo Dios sabe. Только Бог знает точно.
– Но почему ты не знаешь?
– Потому что некоторые умерли, еще не родившись. Некоторые родились angelitos[187]. А другие так и не родились. Или исчезли, и мы забыли о них, словно они мертвые. Один мальчик с волосами как после урагана прислал нам открытку из Гаваны, а потом маленький кораблик, сделанный из кораллов и ракушек, он до сих пор где-то у меня валяется, но это было много лет тому назад. А где остальные? Sólo Dias. Один Бог знает.
Вот как объясняет это Тетушка Фина, и только позже Соледад услышит о ребенке, умершем из-за того, что проглотил крысиный яд, и еще об одном, чью голову отрезал трамвай, с которого он упал, о девочке, у которой родился свой ребенок и которую услали неведомо куда, о мальчике, удравшем после того, как выяснилось, что он вытворял гадости с маленькими сестричками. Ну и так далее. Но кто бросит камень в Тетушку Фину? Матерям не рассказывают такие вот истории.
В доме Тетушки Фины яростно соперничают самые разные запахи. По первости Соледад старается дышать ртом, но скоро привыкает к облаку пара над бельем, кипящим в тазах со щелоком, к запаху горелой картофельной шелухи, поднимающемуся от накрахмаленной ткани под раскаленным утюгом, к тому запаху, что исходит от кислых, как деревенский сыр, пятен на плече, оставшихся после того, как ребенок срыгнул, к резкому запаху мочи от горшков.
Каждый день тетушку Фину ждет бесконечная гора одежды, которую надо перестирать и перегладить, ведь Тетушка Фина – прачка. Такова ее расплата за замужество по любви. Ее муж – morenito[188] с лунообразным лицом, гладким, словно попка младенца, и длинным носом майя с маленькой шишечкой на самом его кончике. «Он artista[189], мой Пио, – гордо говорит Тетушка Фина, а Пио тем временем слоняется по кухне в одних трусах и шлепанцах. Пио играет на гитаре и распевает романтические баллады, он разъезжает по стране с другими участниками представлений; его искусство часто зовет в дорогу. На алтаре, что на тетушкином комоде, стоит фотография этого самого Пио, одетого в украшенный вышивкой, усеянный серебристыми блестками костюм charro, на голове у него невероятной величины sombrero, заломленное под таким углом, что не видно глаз, шнур от шляпы проходит прямо под выпяченной нижней губой, в толстой руке, щеголяющей вычурным золотым кольцом, сигарета зажата между указательным и средним пальцем. Почерком, напоминающим о «Тысяче и одной ночи», Пио собственноручно надписал эту фотографию: «Обворожительной Ансельме с любовью, Пио». Но имя Тетушки Фины – Джозефина.
Все это происходит перед самой революцией. Мехико с его вымощенными улицами и тенистыми бульварами, с арабесками балконов и фонарей, с трамваями и парками, с развевающимися флагами и военным оркестром, играющим вальс в узорчатом павильоне, известен как Город дворцов, как Париж Нового Света.