Когда Нарсисо приехал домой, Регине хватило одного брошенного на него взгляда, чтобы понять, что ее ребенка уже нет. На его место заступил fanfarrón[249], молодой павлин, мужчина, в котором лишь иногда проблескивал то там, то тут, в зависимости от освещения, ее мальчик. У мужчины была мощная шея, походка стала энергичной, а тело упругим и сильным. Что-то пульсирующее появилось в его глазах, а возможно, наоборот, исчезло из них. В нем было нечто, говорящее о том, что он успел испытать в жизни разочарование.
Ну почему людям так нравится сообщать плохие новости? Не успел поезд Нарсисо прибыть в Мехико, как он получил телеграмму от своих чикагских кузенов, которые спешно и радостно докладывали ему о его отставке. И над его прежней раной появилась новая рана – дырка в сердце, в котором Нарсисо некогда лелеял образ la negrita[250] Томпи. Ах, подумала Регина, у него вид человека, лишившегося материнской любви; я исправлю это.
И у Соледад вдобавок к ее прежним обязанностям появилась новая – помогать содержать Нарсисо в чистоте. И не важно было, что, живя в Чикаго в течение всех этих лет, он и сам неплохо заботился о себе. Теперь, когда он оказался дома, Регина настояла на том, чтобы Соледад стала его нянькой, и та вооружилась тазом и чайником с водой, которую грела на плите.
– Когда меня приставили к стене, я подумал, что меня застрелили, хотя не слышал выстрела, потому что почувствовал, как тепло выходит из моего тела и устремляется к ногам. И только потом я начал вонять страхом, потому что страх воняет, ты знала об этом? Я не сразу осознал, что это была не кровь, а моча.
– Неправда, – сказала Соледад.
– Клянусь Богом, так оно и было. Похоже на историю Адама, у которого Бог позаимствовал ребро, чтобы сотворить из него Еву. Им пришлось выпилить три моих ребра – положи сюда свою руку. Они сделали это, чтобы получить доступ к моему легкому, – объяснил Нарсисо.
– Какое варварство! А это правда, что вы никогда больше не сможете плавать?
– Никогда, – подтвердил Нарсисо, свесив голову и притворившись, что ему жаль себя.
Печаль Нарсисо лишь расположила к нему его няньку. Он был таким беспомощным существом с глазами нежными и темными как café de olla[251], словно в любой момент мог расплакаться. Он выглядел печальнее, чем она помнила. Более одиноким. И это сделало его еще привлекательнее в ее глазах. Он был таким приятным, не могла не заметить Соледад, а его ноги – такими маленькими для мужчины.
Такие изящные ноги! Мягкие, как голуби, бледные, как задница монахини, блестящие, как крылья мотылька при свете перламутровой луны, изысканно испещренные венами, подобно мрамору, прозрачные, как чайная чашка. Некогда они были гладкими, как речные камешки, а теперь стали грубыми, как и ее собственные.
– Мозоли, – объяснил Нарсисо. – Там, на Севере, мне приходилось работать como un negro[252].
Он тем самым хотел сказать, что работал очень много и тяжело. Но, по правде говоря, эти мозоли он натер, ночи напролет танцуя чарльстон, а не предаваясь непосильному труду.
И сердце Соледад наполнилось жалостью к нему. Ей захотелось благословить эти ноги поцелуями, поглаживаниями, убаюкать их, выкупать в молоке. Но, как и всегда, она испугалась своих чувств и просто сказала: «У вас ноги как у девушки». Она хотела сделать ему комплимент, но он обиделся.
Нарсисо Рейес издал смешок, будто привык к тому, что над ним смеются. Девушка Соледад вызывала в нем странное чувство. Он вспомнил, как впервые почувствовал себя так, это было много лет тому назад, когда он впервые разговаривал с ней, стоя на лестничной площадке в доме ее Тетушки Фины. Он попытался успокоить ее поцелуем, но промахнулся, и неловкий детский поцелуй пришелся на ее глаз, слегка ослепив ее. Они были детьми. И вот она теперь перед ним с симпатичной небольшой задницей и сладким покачиванием в блузке при каждом движении. Он продемонстрирует ей кое-что из того, чему научился в Чикаго.
И Нарсисо Рейес притянул к себе Соледад и поцеловал женщину, которой было суждено стать матерью его детей. В этом поцелуе была его судьба. И ее тоже.
32Мир не понимает Элеутерио Рейеса
Жизнь удивляет даже людей с большим жизненным опытом. И Элеутерио Рейеса поразила не только его собственная смерть, но и новая жизнь и то, что его единственный ребенок оказался в это время рядом с ним. С ним был его Нарсисо, маленькая ящерка, щеголяющая в облегающем костюме и лакированных кожаных туфлях, с красной гвоздикой в петлице. Он был всего лишь денди с лицом ребенка, маменькиным сынком, напуганным избалованным мальчишкой, сопляком, замаскировавшимся под мужчину, плачущим настоящими слезами и обещающим, стоя на коленях: «Я сделаю все, что ты захочешь, папа, только опять не умирай».
И что еще мог делать Элеутерио кроме как смеяться, раз уж у него изо рта вместо слов вылетали одни булькающие звуки. Он смеялся, после чего заходился в кашле, к вящему перепугу родственников – они думали, что у него случился еще один приступ. Поскольку Элеутерио не мог больше говорить и не мог объяснить, что с ним происходит, им казалось, будто смех нападает на него в самые неподходящие моменты. Семья считала, что после своего воскресения он впал в небольшой маразм, хотя внутри этого полупарализованного тела, подобного морю в штиль, он словно дрейфовал на льдине, безнадежно отчетливо воспринимая происходящее вокруг.
К счастью, Элеутерио Рейес по-прежнему мог играть на пианино, пусть даже одной правой рукой, и это, по всей вероятности, уберегло его от прыжка с церковной башни. Он сочинял легкие незамысловатые пьески, что примиряло его с миром, который не понимал его. Эта музыка была быстрой, элегантной, грациозной и, как и всегда, чрезмерно романтичной. Вооруженный джентльменскими манерами другой эпохи, карандашом и воображением Элеутерио Рейес написал несколько вальсов, обнаруживающих – при условии, если кому хватило бы времени послушать их, – что он так и остался столь же наивным и юным в душе, как и прежде. Душа не стареет, душа – сгусток света в оковах бренного тела.
Элеутерио Рейес изо всех своих сил старался восстать из праха оказавшейся так близко от него смерти, и мексиканский народ старался сделать то же самое. Случилось так, что, когда Нарсисо вернулся, Мехико занимался балами, благотворительностью и сбором денег, словно реконструкция начинается с заполнения бальной карточки. Но кто осмелился бы бросить камень в его жителей? Мужчины устали перепрыгивать через трупы. Женщины устали от горя. Город и его войска были истощены, печальны, грязны и полны отвращения к тем вещам, что случились за десять лет, которые они предпочли бы никогда не видеть, и готовы были забыться в fiesta[253].
За десять лет войны Мехико успел поприветствовать множество сменивших друг друга лидеров. В то утро, когда Мадеро триумфально вошел в город, жители кричали ему viva[254]. Когда после Трагической декады к власти пришел Хуэрта, церковь звонила во все колокола и в честь него служили мессы. Спустя короткое время Хуэрта спасся бегством, и тогда звонили опять, в знак избавления от него. Женщины, стоя на балконах, посылали воздушные поцелуи и бросали цветы победительным Вилье и Сапате[255], прошедшим по городу, словно Юлий Цезарь, а потом город ликовал в очередной раз, когда на их месте оказался Карраса, и столь же искренне, когда его сменил его противник, однорукий Обрегон. Они не были непостоянными. Они желали только одного – мира. Войны с них было достаточно.
Регине война предоставила возможность найти свое истинное призвание. Во все войны процветают не лучшие люди, но самые умные и жестокосердные. Маленький бизнес Регины не только поддерживал семью в трудные времена, но и поспособствовал улучшению их экономического положения. Теперь в их квартире было столько мебели, что она стала похожа на универсальный магазин «Ла Сиудад де Лондрес». Нарсисо приходилось перелезать через латунные плевательницы, музыкальные клетки для птиц, непристойные зеркала, превосходившие размерами кровати, венецианские чаши для ополаскивания пальцев, хрустальные люстры, канделябры, резные блюда, серебряные чайные сервизы, книги в кожаных переплетах, картины, изображающие обнаженных пышечек, и портреты дающих обеты молодых монахинь.
Все кровати служили прилавками, на которых демонстрировалось постельное белье, даже та, где спала Регина; она просто-напросто выделила себе небольшое место в ее подножии, отодвинув бархатные накидки, восточные подушки, отделанные бахромой портьеры из атласа, ситца и парчи, горы вышитых простыней, полотенец и наволочек с монограммами первых владельцев. Каждая из комнат была набита мебелью, выполненной в излюбленных цветах того времени – красном и пурпурном: гарнитур в стиле Людовика XVI, кресла с подголовниками, диванчики на двоих, набитые конским волосом, мягкие козетки, резные серванты времен королевы Изабеллы, латунные кровати с шелковыми занавесками и балдахинами, плетеные канапе в стиле ар-нуво и викторианские стулья.
Каждый час раздавался бой самых разнообразных часов – некоторые из них были с танцующими фигурками, другие с кукушками, третьи наигрывали мелодию популярного вальса, и все вместе это походило на шумный птичник. Манильские шали с бахромой, резные деревянные сундуки, фонари для свечей, музыкальные инструменты, высокие бокалы для шампанского, портсигары с гравировкой, вязанные крючком покрывала для кроватей, разрисованные вручную веера, шляпы с перьями, кружевные зонтики, пыльные гобелены, шахматные доски из слоновой кости, позолоченные подсвечники, бронзовые и мраморные статуэтки, позолоченные витрины, ночные горшки из севрского фарфора, глазурные чаши, столовое серебро, и хрусталь, и керамика, лакированные китайские ширмы, коробочки для драгоценностей, обюссонские ковры, цинковые ванны, стеклянные купола, святые в муках, плачущие мадонны и пухленькие младенцы Иисусы. Чем больше, тем лучше. Именно такой интерьерный стиль стал визитной карточкой этого и последующих поколений семьи Рейес.