[305], пахнущая ромашкой, copal и кошкой.
Первые сомнения подобны маленькой трещине в фарфоровой тарелке. Тонкой, как волос, почти незаметной.
Завернутая в газетные страницы со спортивными новостями, лежащая в атласном боковом кармане чемодана рядом с мятым пакетиком тыквенных семечек сепийная фотография, наклеенная на толстый картон, жестоко разрезанная пополам. Улыбающийся Нарсисо наклоняется к отрезанной половинке.
– А это что?
Сколь многие неприятности начинаются с этих вот трех слов. Словно вы заглянули под кровать, надеясь обнаружить там грязь.
– Ах, это. Да просто шутка. Все делали свои портреты, когда в город приехал фотограф. Мы с одним парнем заскучали и решили, что это будет забавно. И что ты думала! У нас с ним хватило денег всего на одну фотографию, и нам пришлось разрезать ее пополам. Выброси ее. Не знаю даже, почему я сам не сделал этого.
– Конечно же, я не стану ее выбрасывать. Я ее сохраню. Тем более что ты все время в отъезде.
– Поступай как хочешь. Мне все равно.
И как это моя бабушка прознала обо всем? Как женщина знает все то, что знает, ничего на самом деле не зная? Так уж вышло, что, пока мой дедушка Нарсисо наслаждался женщиной в шляпе из iguanas, этой своей южной красоткой, мою бабушку Соледад терзали безумные, но реальные страхи.
Она проснулась посреди ночи, не понимающая, где она и что с ней, и ее сердце сжималось. Где ее Нарсисо? А вдруг как раз сейчас опускает бретельку чьей-то некогда белой комбинации? Целует луну плеча, подъем выгнутой ступни, запястье, в котором тихонько пульсирует жизнь, липкую горячую ладонь, мягкую паутину пальцев? В этот самый момент не лижет ли он соленую мочку ее уха, не кладет руку ей на спину, а может, соскальзывает со словно подернутых рябью больших бедер большой женщины? Нет, нет, думать об этом слишком ужасно, она не вынесет этого. А что, если он бросил ее? Хуже того…
Что, если он остался с той, другой? Такая вот лихорадка. Она страдала, ay, как умеют страдать только мексиканские женщины, потому что она и любила, как любят они. Той любовью, что живет не только настоящим, но которую пугает будущее и терроризирует прошлое. И разумеется, каждый раз, как Нарсисо возвращался с побережья, Соледад осыпала его целым шквалом обвинений, расцвеченных ярчайшими красками, словно крылья попугая ары.
– Да ты с ума сошла!
– Júrame. Поклянись, поклянись, что любишь только меня, моя жизнь, júrame.
– Te lo juro. Клянусь.
– Еще раз!
– Только тебя, – говорит он. – Sólo tú.
Только тебя. И это успокаивало ее. На короткое время. Существует поговорка: устами младенца глаголет истина. Однажды днем, когда небо было таким красно-бурым, что казалось, конец света близок, к ней в комнату пришел ребенок уборщицы и стал трогать все подряд, в том числе и фотографию Нарсисо, которую Соледад поставила на тумбочку рядом с кроватью.
– А кто это?
– Это мой муж.
– Нет, а кто эта тетя рядом с ним?
– О чем ты болтаешь? Дай сюда, маленький нахал! Ничего не нашел лучше кроме как лапать чужие вещи?
Соледад выгнала ребенка из комнаты и повнимательнее вгляделась в фотографию. Потом отнесла ее на балкон и снова стала смотреть. Смотрела и смотрела, ничего не говоря, после чего сунула фотографию в карман, накинула шаль и пошла на площадь, где, сидя на чугунной скамейке рядом с киоском, стала дожидаться открытия ювелирной лавки, а затем попросила часовщика одолжить ей лупу. «Всего на секунду, будьте так добры, конечно же, я обещаю, что не уроню ее. За кого вы меня принимаете? Спасибо. Пожалуйста, окажите любезность и оставьте меня совсем ненадолго одну, окажите любезность!»
И вот что она рассмотрела рядом с ботинком мужа. Темное пятно цветастого ситца. Подол юбки! ¡Virgen Purísima! Длинная тонкая игла вонзилась ей в сердце.
Когда она пришла в себя, вокруг нее суетилась целая толпа охотников до чужих дел: «Дайте ей воды! Дайте ей вздохнуть! Поднимите ее ноги! Одерните кто-нибудь юбку!» И эти крики перемежались сердитыми возгласами часовщика, беспокоившегося более о своей лупе, чем о состоянии Соледад.
Но как можно жить с иглой в сердце? Как? Скажите на милость.
Соледад отправилась на поиски единственного человека, которому могла довериться, anciana, что продавала atole и tamales с деревянного прилавка перед церковью. Внутри священник принимал исповеди и отсылал прочь грешников с длинными списками молитв во искупление грехов. Но снаружи торговка tamales дала ей один-единственный совет, такой простой и разумный, что мог показаться глупым.
– Помоги мне, я страдаю, – сказала Соледад, изложив свою историю.
– Ах, бедное маленькое создание. Ну у какой жены нет твоих проблем? Это всего-навсего ревность. Поверь. Она не убьет тебя. Даже если ты почувствуешь, что умираешь.
– Но как долго это будет продолжаться?
– В зависимости от обстоятельств.
– Каких?
– В зависимости от того, как сильно ты его любишь.
– Матерь Божья!
Соледад заплакала. Женские слезы часто воспринимаются как поражение, как слабость. Но она плакала не о своем поражении, а о несправедливости мира.
– Ну-ну, моя хорошая! Хватит. Даже не думай о всяких ужасных вещах. Это нехорошо для ребенка. Он припомнит тебе это, когда родится, и будет плакать ночи напролет.
– Просто… Столько… – икнула Соледад, – просто в мире столько страданий.
– Sí, tanta miseria, но и добра тоже достаточно.
– Достаточно, но не слишком-то много.
– Не слишком много, но достаточно, – уточнила старуха.
Она отослала Соледад домой с чаем из hierba buena[306] и велела пить чашку утром, чашку вечером и купать себя в нем, как только ее охватит печаль.
– Терпение. Имей веру в Божественное Провидение. Боятся лишь те, кто не верит в то, что все предопределено Богом. В конце-то концов, существует лекарство от ревности, тебе ведь известно о нем, верно?
– И какое оно?
– О, это просто. Снова полюбить. Как говорится, клин клином.
– Да, и вторая попавшая в тебя пуля заглушает боль от первой. Спасибо. Мне нужно идти.
Когда ты молод и только вступил в брак, то разве поверишь в мудрость того, кто весь иссох и страшен, словно жареное chile poblano?
– Бог закрывает одну дверь, чтобы открыть другую! – крикнула ей вслед женщина. – Любовь явится к тебе со звуком трубы Гавриила. И ты забудешь обо всех своих горестях. Сама увидишь. Ánimo, ánimo[307].
Но Соледад уже торопливо шла по вымощенному плиткой двору к створкам филигранной работы ворот, прокладывая себе путь через скопление неунывающих попрошаек и навязчивых продавцов четок; мимо калек, спокойно сидящих на холодных каменных ступенях, неподвижных и безучастных, как серые речные камни; не обращая внимания на хор голосов, призывающих ее попробовать холодные напитки и горячую еду; протиснулась через толпу верующих и безбожников, то и дело встающих на пути к ее комнате.
Ánimo, ánimo. Соледад никого и ничего не замечала, спеша вновь оказаться в одиночестве. Она всецело погрузилась в свои мысли, преисполненные вовсе не ánimo, но чего-то совершенно противоположного. Уродливого, как смятая шляпа, отчаяния.
40Я прошу Пресвятую Деву вразумить меня, потому что не знаю, что мне делать
Ложь и еще раз ложь. Одна только ложь с самого начала и до самого конца. Сама не знаю, почему доверила тебе рассказывать мою замечательную историю. Ты никогда не была способна говорить правду, даже во свое спасение. Никогда! Я, должно быть, была не в себе…
Бабушка! Ведь это ты уговорила меня рассказать всем твою историю, разве не помнишь? Сама не понимаешь, какую путаницу из всего ты мне предоставила. Я стараюсь изо всех сил, чтобы как-то связно изложить это.
А лгать при этом обязательно?
Это не просто ложь, а благая ложь. Она нужна для того, чтобы заполнить пропуски. Тебе придется доверять мне и дальше. Это будет красивая история, обещаю. А теперь, будь добра, помолчи, а не то я потеряю мысль. Так на чем мы остановились? И с тех пор…
И с тех пор каждый раз, как Нарсисо возвращался в Оахаку, он находил Соледад тоскующей, и причины ее тоски он не понимал. Вот почему он боялся возвращаться и избегал жену, когда делал это. Она сильно набрала в весе, лицо у нее стало одутловатым, шея толстой и розовой, а подбородок двойным. Из женщины она превратилась в толстого ребенка, одетого в мешковатые платья с белыми вышитыми воротничками. Она также сделала что-то странное со своими волосами – выстригла пряди на лбу – и теперь казалась перезревшим подростком. И почему только беременные вытворяют такое? удивлялся он.
Такой Нарсисо и увидел свою жену – плаксивой, раздувшейся и босой, – потому что, как сказала она, ее туфли больше не налезали ей на ноги. Со времени отъезда мужа, клялась Соледад, те стали на размер больше. Оставшись одна, она взяла за обыкновение ходить босиком, но это бесило ее мужа. «Ты похожа на индейскую женщину, – ругался он. – Не оскорбляй меня своим видом. Словно у меня нет денег на то, чтобы купить жене туфли».
– Хочешь есть?
– Нет. И перестань!
– Что?
Ну как он мог объяснить ей?
И как могла объяснить она? Его тело было теперь ее телом. Она беспокоилась, а не устал ли он, не голоден ли, а не нужно ли ему немного поспать, не нужно ли надеть теплый свитер. Словно ее тело, став таким большим, вместило в себя его – еще одно тело со всеми его нуждами. Потому что именно так любит женщина. Как она могла что-то объяснить, если сама ничего не понимала?
Но мужчины любят иначе. Они не понимают. Не отдают любимой стакан воды, если им самим хочется пить. Не подносят ко рту любимой ложку так близко, что ей не видно, что в ней, говоря: «Попробуй!» Они ничего этого не делают. Если только не влюбятся в своего собственного ребенка, что случается довольно часто. «Кто тебя любит?»