Соледад казалось, ее муж забыл о том, что она рядом. И вел он себя в последнее время так, будто дело обстоит иначе. То, что выводило ее из себя прежде, теперь заставляло плакать. Разве мужчина не понимает? Разве не понимает, как важно держать жену за руку, когда идешь с ней по улице? Не осознает, что, когда он держит ее за руку, его тело говорит ей: «Это моя querida, женщина, которую я люблю, я так горд идти рядом с ней, и моя рука в ее руке – это знамя нашей любви».
Если бы только он прошептал мне на ухо cariñito, думала она, сладкое, как сахар, слово, которое стало бы для нее священным, потому что она почувствовала бы на своей шее его теплое дыхание. Доброе слово, от которого по коже бегут мурашки. Он знает об этом, ее Нарсисо? Но она не догадалась сказать ему об этом. А он не догадался спросить.
А окончательным кошмаром стало ее тело. Пресвятая Матерь Божья! Ее тело, казалось, больше не принадлежит ей. Оно представляло собой кошмар из ягодиц и бедер и было таким необъятным и тяжелым, как у каменной богини Коатликуэ. И когда она смотрела на себя в зеркало, ее слегка потряхивало.
С чего начать? Соледад не могла ничего объяснить, не перебарщивая с этим. У нее болела спина, болели ребра, она все время чувствовала себя усталой, а, выйдя из дома, постоянно хотела писать, и кроме того:
– Я говорила тебе о том, что плохо сплю? Я не могу отдохнуть, не могу отдохнуть.
По ночам она стонала и часто садилась в постели, чтобы восстановить дыхание. Она пыталась спать на боку, потому что, когда лежала на спине, то чувствовала, что задыхается. Она была такой огромной, что не могла спать. Она боялась родов и признавалась домовладелице:
– Это потому, что я не знаю, чего ожидать.
Но домовладелица, рожавшая восемнадцать раз, отвечала ей:
– Поверь мне, куда хуже, если ты знаешь это.
Муж успокаивал ее: «Все наладится, когда ребенок появится на свет». Все говорят, материнство священно, но все говорящие это – мужчины. Соледад не чувствовала себя священной. Она чувствовала себя больше человеком, чем когда-либо еще. Она молилась о том, чтобы ребенок родился поскорее и она вновь стала бы собой. И Соледад прибегала к обычным женским уловкам – принимала горячие ванны и целыми днями вышагивала по городу. Скрести полы, стоя на локтях и коленях, гарантировало скорые схватки, но, поскольку это посоветовала ей ленивая девушка, убиравшая комнаты, Соледад проигнорировала совет.
Что это такое было? В последнее время, входя в комнату, Соледад обнаруживала, что она в отчаянии разглядывает потолочные балки, постоянно смотрит вверх, как возносящаяся на небо Мадонна на церковных росписях. «На что ты там смотришь?» – «Да нет, ни на что». Она не помнила, когда у нее появилась такая привычка, а делала это автоматически, словно высматривала… Так что она высматривала? Казалось, в этих балках, в затянутых паутиной углах, был ответ, тайна, ангел, видение, которое могло бы спуститься с небес и спасти ее от самой себя.
Ее обоняние никогда не было столь острым, как в то время, что она ожидала рождения Иносенсио. По утрам, когда приходили дворники со своими метлами из прутьев, когда только-только занималось несущее прохладу утро, наступало вдруг краткое спокойствие, и Соледад обмахивала себя веером, стоя на балконе, и внезапно засыпала тут же, на своем стуле. Ночь, что пахла ночью, бархатная влажность, которую сменял утренний свет, и постоянный аромат лавровых деревьев сопровождались ужасной болью где-то в районе переносицы, словно дергал больной зуб, и эта боль не утихала до начала siesta[308]. И от любого запаха, будь то запах сигаретного дыма, или варящейся на завтрак овсянки, или запах улиц, воняющих мокрой псиной, или запах церковных благовоний, такой сладкий, что казалось, будто воняет мочой, запах, исходящий от торговца вареной кукурузой, от всего этого к ее горлу подступала тошнота. Однажды на рынке она наклонилась, чтобы подобрать монетку, и чуть было не потеряла сознание рядом с прилавком, с которого продавали cilantro, зеленый лук, и перец poblano.
Помимо изжоги, отдававшей вкусом манильского манго, помимо рвотных позывов от скопившейся в горле мокроты, ее мучили спазмы в ногах, пальцах ног, руках и, вдобавок ко всему, все новые приступы внезапных слез.
– ¡Ay, caray! – говорил Нарсисо. – Только не начинай снова! – И как она могла объяснить мужу, что у нее вышло из подчинения не только тело, но и вся жизнь.
В прохладном сумраке церкви Марии де ла Соледад Соледад Рейес ежедневно молилась деревянной статуе Богоматери Одиночества, задрапированной в бархатные и окаймленные золотом одежды, стоящей в стеклянном футляре за главным алтарем. Тело Соледад теперь было таким большим, что она не могла преклонять колени и потому ограничивалась тем, что принимала позу, среднюю между сидением на корточках и просто сидением. Она смотрела на Святого Младенца Аточу в его собственном стеклянном футляре, у него был пастушеский посох и забавная шляпа, отороченная мехом, платье расшитое золотом и жемчужинками, что, вне сомнений, посадило зрение сделавшей это монахини. Соледад поклялась, что если у нее родится мальчик, она будет любить его как Дева любила своего Сына, и даст ему имя Иносенсио. К несчастью, она не может назвать его Хесусом, потому что так зовут похотливого мужчину в farmacia[309], который непристойно постукивает средним пальцем по твоей ладони, когда дает сдачу. Нет, если родится мальчик, она наречет его Иносенсио и будет любить его чистой материнской любовью, как Пречистая Дева де ла Соледад, горевавшая в одиночестве, а Иосиф, где, черт побери, он был, когда она так нуждалась в нем? На него нельзя было положиться, как и на всех мужей.
И когда начались схватки и послали за акушеркой, тут и возникло это чувство, то, что она искала среди потолочных балок, то… «О боже ты мой, я не знаю, что». И она не взывала больше ни к своему мужу, ни к Богу, ни к Деве, ни к святому.
Когда она рожала, ее тело понеслось вперед и перестало принадлежать ей, но стало механизмом, колесницей, дикой лошадью, с которой она падала. Не было никакой возможности остановиться или передумать. И жизнь стала флажком, трепещущим на ветру. Жизнь всего лишь жалкий клочок ткани. Ма. И как все сироты и приговоренные к смерти узники, она услышала голос и распознала его как собственный зов из какого-то места, о котором ничего не помнила. Ма, ма, ма, при каждом вдохе в нее словно вонзался кинжал. Ма, крикнула и услышала она, словно была всеми когда-либо рожавшими женщинами, и это был крик, хор, единственно-возможный непрекращающийся вой, гортанный и странный, и пугающий и могущественный одновременно. Ма, ма, ма… Ma-má!
41Бесстыдная шаманка, мудрая ведьма Мария Сабина
Все женщины немного ведьмы. Иногда они употребляют это во зло, а иногда творят добро. Одной из тех, кто беззастенчиво творил добро, была женщина по имени Мария Сабина, и хотя в то время, когда случилась эта история, она была еще молода, но тем не менее успела при- обрести репутацию шаманки. Нарсисо Рейес, работавший на дорогах Оахаки, прослышал об этой женщине и ее великой силе, и в конце концов, поскольку больше не мог выносить ночей без сна, барахтанья в сетях снов и пробуждений, запутавшийся в своем гамаке словно печальная пойманная рыба, созрел для того, чтобы выслушать то, что никогда и нигде больше не услышал бы.
– О, да ты embrujado, вот в чем дело. Тебя просто приворожили.
– А, понятно. – Ему хотелось рассмеяться, но он не стал делать этого, поскольку разговаривал с деревенским старейшиной. Тот был очень-очень старым и, как говорили, хорошо разбирался в подобных вещах.
– А что в этих местах принято делать, если тебя приворожили?
– Тебе нужно поискать ведьму Марию Сабину. Для этого придется отправиться в холодные земли, в Уатлу де Хименес, где облака цепляются за горы, там ты ее и найдешь. А я не могу тебе помочь.
И Нарсисо Рейес отправился на муле на поиски этой самой Марии и, забираясь все выше и выше в горы, добрался до самых диких мест Оахаки, невероятно прекрасной, но и невероятно бедной местности. Он проезжал мимо буйных зарослей и рек, вода в которых была столь чистой и холодной, что, когда он пил ее, у него ломило зубы. Взбирался по тропинкам, виляющим по отвесным склонам, продирался сквозь тропические леса со сплетающимися в узлы лианами. Видел банановые рощи – гофрированные листья на банановых деревьях, казалось, смеялись – и редкие коровьи пастбища, лимонные и апельсиновые деревья и кофейные плантации. Воздух был горячим и влажным, затем становился прохладным, затем опять горячим и, поднявшись вверх, проливался дождем, а свет, мягкий зеленый свет, то мерк, то вновь становился ярким, и когда он проезжал под лесным пологом, листья стряхивали с себя пыль, подобно тому, как он стряхивал с себя прошлое.
Часть пути Нарсисо проделал вдоль реки Рио-Санто-Доминго, набухшей из-за дождей. То там, то сям на полянках он видел черных бабочек размером с летучих мышей, сонно выписывающих восьмерки над синими цветами. Горячий и паркий воздух иногда начинал страшно донимать его, и тогда вдруг совершенно внезапно начинался сильнейший ливень, и он не успевал найти себе убежище от него. Не слезая с мула, Нарсисо срезал гигантские листья в форме сердца, и они служили ему как дождевое poncho, как зонт, как шляпа.
Когда дождь превращался в легкую морось, а потом и вовсе прекращался и от земли начинал подниматься пар, колибри нервно метались, сверкая, над ронявшими капли цветами. Пахло грязью, мульим навозом, цветами, гниющими фруктами, а еще откуда-то издалека доносился запах дыма, nixtamal [310]и пережаренных бобов. И ветер, проносившийся над ущельями, над водой, зарослями тростника, тропическими лесами, гофрированными банановыми деревьями, надо всей Оахакой, вбирал в себя и сладкую вонь от кожи Нарсисо.