Карамело — страница 40 из 89

И это правда. Не в пример своим младшим братьям и сестре – Толстоморду, Бледнолицей и Малышу, – Иносенсио забивал себе голову воспоминаниями. «Еще до революции, когда семейство Рейес владело железными дорогами…» – начинала его мать.

Мексиканская революция сотрясла и смешала все что можно, в том числе и чьи-то воспоминания. Такое впечатление, что самым жалким и бедным она дала возможность говорить: «До революции, когда у нас были деньги…», и тем самым оправдывать свое незавидное настоящее. Лучше уж было иметь прекрасное прошлое, поскольку в этом случае нынешние обстоятельства казались еще более безотрадными, и можно было посматривать на своих соседей со снисхождением. Небогатые люди всегда могли обратиться к давнему прошлому: «Помните нашего пра-пра-пра-пра-прадедушку Несауалькойотля, короля поэтов?» Этого не было в действительности, но звучало bonito[317].

Семья Иносенсио не была ни богатой, ни бедной, но частью обширного среднего класса, что процветал в Мехико в то время, как Соединенные Штаты переживали Великую депрессию. Мальчиков вроде Иносенсио поощряли всеми силами стремиться к поступлению в национальный университет, особенно если их отцы не хотели, чтобы они стали военными. Но любого рода карьера, хоть военная, хоть гражданская, занимала самое последнее место в голове Иносенсио.

Милосердный Господь наградил Иносенсио Рейеса меланхолической аурой, и это, вкупе с его выразительными глазами, темными как у Нарсисо, но имеющими форму покосившихся домиков, как у его матери Соледад, наделило его ореолом поэта или преданного мученической смерти Себастьяна, вот только он не изведал таких мучений.

Он не хотел быть несчастным. Ну кто способен выбрать себе несчастливую судьбу? Он был просто-напросто мальчиком, не умевшим выразить свои чувства словами, которому всего комфортнее было наедине со своими мыслями.

И это останется с ним на всю жизнь. Когда ему хотелось стать невидимым, когда ему хотелось выйти из комнаты, когда он не мог выносить людей, что окружали его, дома, в котором жил, города, жителем которого являлся, то покидал помещение, не покидая его. Он уходил в себя, внутрь себя. Не беря с собой тело, этого плохого актера, а только лишь свою душу, чистую и ничем не обремененную, о!

Можно было сказать, что Иносенсио Рейес жил жизнью человека, добровольно отправившего себя в изгнание, наиболее счастливого тогда, когда он предавался мечтам. Жизнь вдохновляла его на то, чтобы думать, подобно тому, как других она вдохновляет на то, чтобы оставаться дураками. Он посвятил свою жизнь внутренним изысканиям. Не ведая того, что унаследовал традицию, перебравшуюся через воды и песок и восходящую к нормандским предкам, персидским поэтам, критским акробатам, бедуинским философам, андалузским матадорам, поклонявшимся Деве Макарене, и в свою очередь оказавшим влияние на своего потомка Иносенсио Рейеса. Этим отличились младший багдадский визирь, египетский сыровар, танцовщица в доставшейся ей в наследство юбке из монет, цыганский святой, пастух гусей, арабский седельник, ученая монахиня, похищенная берберским главарем разбойников в тот день, когда разграбили Кордову, сефардский астроном, чьи глаза выколола Инквизиция, клейменная рабыня – фаворитка султана, – содержавшаяся в украшенном золотом и слоновой костью гареме. Тунис. Карфаген. Фес. Картахена. Севилья. И подобно своим предкам он пытался сам разгадать такую вот загадку загадок. Что есть любовь? Как понять, что ты полюбил? Как много видов любви существует на свете? Бывает ли любовь с первого взгляда? Возможно, он добрался и до великих художников Альтамиры, рисовавших на стенах пещер.

В то время как другие юноши были заняты тем, что серьезно готовились к освоению своих профессий, Иносенсио засиживался допоздна («Словно вампир!» – жаловался его отец), и в эти часы темноты и света предавался тому, что любил больше всего на свете, – мечтам. Мечтать во сне и наяву – вот что удавалось Иносенсио лучше всего.

Он размышлял над тем, а как это женщина способна столь уютно усесться, подогнув ноги, словно кошка. О том, как соблазнительно она прикрывает глаза, прикуривая сигарету. Над волшебным стуком каблуков по плиткам. Были у него и еще миллион и одно наблюдение, которые можно счесть как совершенно бессмысленными, так и блестящими, в зависимости от точки зрения.

По правде говоря, его мать иногда считала его немного сумасшедшим, и так оно и было на самом деле. Он чувствовал себя безмерно счастливым, сводя свои мысли воедино и разделяя их, и вновь и вновь размышлял над тем, а что бы такое он мог сказать и что имели в виду другие, не сказав ничего, над мимолетными деталями происходящего, и проживал свою жизнь назад, переживал ее заново до полного ее безумного оправдания.

Особо его захватывали вещи, которые переполняли его и пугали тем, что не было языка, на котором их можно было бы выразить. И он выискивал местечко поспокойнее и думал там до тех пор, пока путаница эмоций не оставляла его. Ох уж эти жуть и очарование ветра, заставлявшего трепетать деревья и все его тело. Закаты, что можно увидеть с azotea, пока еще Мехико не охвачено туманом. Лицо блондинки в полупрофиль на фоне солнца, ярко освещающего ее щеку.

Все это наполняло его радостью, родственной печали, и он не мог объяснить сам себе, почему он глотает слезы в странном желании смеяться и плакать одновременно. «Что такое?» – «Сам не знаю, ничего», – мог бы сказать он. Но это была бы ложь. Ему следовало бы ответить: «Всё, всё, ах, всё!»

44Chuchuluco de Mis Amores[318]

Не знаю, но все время спрашиваю себя, не нужно ли нам еще раз увидеть меня и Нарсисо вместе? Чтобы показать нашу страсть друг к другу? Чтобы в нее поверили? Ты так не считаешь? Ну просто маленькую любовную сцену? Что-то сладостное. Ну не будь врединой.

Ay, qué fregona![319] Хорошо. Хорошо! Пусть будет такая сцена. Но ты должна пообещать, что перестанешь перебивать меня. Ни звука не издашь! Я не могу так работать. Больше не единого слова, как бы ни развивалась эта история.

Ни слова, даже если Господь повелит! Ты просто забудешь о том, что я здесь. Te lo juro.

Сон – это поэма, что пишет наше тело. Даже если мы лжем себе днем, тело высказывает свою правду ночью. Так было и в случае с Нарсисо, который в дневные часы суетился и отвлекал себя всем, чем только можно, и потому не прислушивался к своему сердцу, но ночью ничто не могло заглушить его трепетного голоса.

– Ábrazame, – говорил он жене, когда та ложилась в одну с ним кровать. – Обними меня.

И она обнимала его. И он привык засыпать так.

И как-то ночью ему приснился такой вот сон. Они спали, как спали всегда, его тело притулилось в ее объятиях. Сон напугал его, потому что он не понял, что это сон. Он спал, а она обнимала его. Поначалу ему были лишь приятны объятия чьих-то рук. Но вдруг он почувствовал, как его обвила еще одна, третья, рука, и он начал вскрикивать во сне. Ему казалось, он кричит и визжит, вертится и воет, но на самом деле просто вбирал в себя воздух и постанывал, словно хотел чихнуть.

– Ну-ну, это просто сон. Я с тобой. – И Cоледад пододвинулась к нему еще ближе и обняла еще крепче. Узел недовольства и страха, словно шерстяной свитер, который ни снят, ни надет, а застрял где-то на голове. Она притянула его к себе и горячо прошептала на ухо: «Ну-ну-ну, я с тобой».

И он осознавал, что ведет себя подло по отношению к ней. Прошло немало лет со времени его пребывания в Оахаке, и он жил теперь с семьей в столице, и вдруг ему приснился этот кошмарный сон. Ему снилась другая женщина, его возлюбленная из тех мест.

– Ты предаешь меня каждую ночь, – услышал он свои собственные, обращенные к ней слова.

– Предаю тебя? – засмеялась она. – Да ты женат. Не тебе упрекать меня в предательстве.

Тогда он попытался задушить ее, но стоило ему прикоснуться к ней, как она превратилась в рыбу и выскользнула из его пальцев. И он, проснувшись, обнаружил, что преисполнен печали.

Он влюбился в русалку. И она пахла морем. Потное, песчаное варево любви. Ее серебристый смех. Пурпурная орхидея ее тела, когда она занималась любовью. Он запомнил жар и даже москитов – так называемых песочных мух, ведь они вызывали в нем мысли о ней, о женщине, которой он был безразличен, в то время как мать и жена обожали его. Мужчины воспринимают женскую любовь как нечто само собой разумеющееся. Всю его жизнь его ублажали и нянчили. И он не мог поверить, что эта сильная, большая и священная женщина равнодушна к нему. И оттого, разумеется, любил ее еще сильнее.

Он не мог простить ее. Было трудно простить ее даже за секс с другими. Но дело тут было не только в сексе. А в любви. После того, как столько лун и солнц зародилось и сошло на нет, взошло и кануло во тьму, иссушилось до костей и снова располнело, его боль оставалась с ним, и во рту у него пересыхало, и глаза превращались в щелочки. И в его сердце обосновались острый серп гваделупской луны и китовый ус слова «любовь».

Так он и жил, в полусне днем и ночью, мучимый, словно волоском на языке, неким беспокойством, названия которому не знал. Как-то раз, когда он шел по столичным улицам, ему вдруг ужасно захотелось сладкого – и он не смог бы объяснить никому эту внезапную тягу к chuchulucos. Он, словно сомнамбула, добрался до кондитерской Дульсерии Селаи на улице Cинко де Майо и купил усыпанные тыквенными семечками obleas – тонкие вафли, розовые, белые, желтые, бледно-зеленые, небесно-голубые. Купил марципановых курочек, cajeta из Селаи, гуайявовую пасту, конфеты с кунжутом, топлено-молочные плитки, засахаренные лаймы с кокосовой начинкой, засахаренную сладкую картошку с корицей и гвоздикой, апельсиновую цедру, засахаренные кусочки тыквы, тамариндовые шарики, кокосовые плитки, конусовидные леденцы на палочке