pirulís, membrillo[320], миндальную нугу, мексиканские деликатесы под названиями «толстячок», «арлекин», «королева», «восторг», «аллилуйя», «слава» и восхитительные меренговые печенья «конфуз монахини». Он купил все, во что ткнул пальцем, вывалился из магазина со своими сладкими покупками и направился… А куда, собственно, он мог направиться?
Стоял исключительный день, солнечный, теплый, чистый и мягкий, словно хлопковое посудное полотенце, в какие заворачивают только что испеченные tortillas. Ему хотелось бы иметь свою комнату, где можно было бы умыться. Может, стоит снять комнату в гостинице? Но гостиничные комнаты навевали на него тоску. В них жили воспоминания о других людях, их печалях и радостях, которые не могли вытравить ни copal, ни сильнейший запах хвойного освежителя воздуха. Нет, он не мог заставить себя снять комнату, полную чьих-то там переживаний.
И Нарсисо зашагал к зелени Аламенды и наконец нашел себе прибежище на узорных завитках тамошней чугунной скамейки. Ясени и ивы, казалось, никогда не давали столько прохлады, как в тот самый момент, словно весь мир находился под водой и его приводили в движение отдаленные течения и водовороты.
Уличная собака с проржавевшей, казалось, шерстью тщательно обнюхала его левый ботинок, и вместо того, чтобы пнуть ее, он скормил ей желтого марципанового цыпленка. Они с ржавой собакой съели все membrillo, все молочные, розовые по краям, кокосовые плитки. Он наполнил себя сахаром, безразличный к торговцам шкварками, бесстыдным влюбленным и облакам на небе.
Нарсисо ел chuchulucos, но они имели вкус еды из сна – вкус воздуха, вкус пустоты. Он даже не замечал, что ест, равно как не замечал того, что постепенно темнело и облака смотрелись теперь заплатками на ткани неба, а довольная собака ушла себе восвояси.
Печаль появилась там, где и обычно. Сначала на кончике носа, затем проникла в его глаза и горло и наконец охватила сумеречное нёбо, похожее на рваную скатерть, и все засахаренные сладости в мире не могли противостоять ей. Он медленно прожевал последний кусочек caramelo, настроение у него падало, челюсть усердно работала, обильная слюна стекала по гортани. У него болели зубы, нет, не так – у него болело сердце. И что-то там еще. Эксалтасион Хенестроса. Он произнес ее имя вслух. И оно болью отозвалось в глубине его тела. И та невысокая стена, что он воздвиг вокруг памяти о ней, рухнула, и сахар растворился в воде.
45‘Orita Vuelvo[321]
И почему только я надеялась, что ты поймешь меня? Да ты бесчувственна, как орудующий топором разбойник. Твоя история убивает меня. Me maaataaas.
Пожалуйста. Давай обойдемся без столь драматических реплик.
Вот что получается, когда детей воспитывают в Соединенных Штатах. Sin memoria y sin vergüenza[322].
Ты ошибаешься, я знаю, что такое стыд. И потому знаю, как рассказывать истории.
Неужели ты ничуть не уважаешь себя? Никогда больше не стану ничего тебе рассказывать. Справляйся дальше сама.
Чем меньше ты будешь рассказывать, тем больше я смогу вообразить. А чем больше я смогу вообразить, тем проще мне будет понять тебя. Никому нет дела до твоего мнимого счастья. Интересны только переживания. Разве людям нравится слушать о некоей милой особе? Чем ужаснее ты будешь выглядеть, тем лучше окажется история. Сама увидишь…
Благодаря столь сильной любви между матерью и сыном из Иносенсио Рейеса должен был бы получиться мальчик, постоянно держащийся за мамину юбку. Но именно потому, что она так сильно любила его, ему предстояло стать тем крестом, что она несла всю свою жизнь. Бог любит интересные истории.
Словно осененный китайским проклятием-благословением, Иносенсио Рейес имел несчастье расти в непростое и интересное время и стать свидетелем начала мексиканского Золотого века. Пока США страдали от Великой депрессии, Мексика переживала прекраснейшее десятилетие своей истории. Президент Карденас прогнал иностранных инвесторов и национализировал – ко всеобщему ликованию – нефтяные компании. При поддержке нового правительства начали процветать гуманитарные науки, формирующие новую идентичность metizo, гордящуюся наследием индейцев, хотя в действительности к индейцам относились как и везде – как к грязи. Была создана национальная промышленность, призванная производить товары, ставшие недоступными в войну. Согласно Политике доброго соседа Франклина Рузвельта, мексиканских работников пригласили в США собирать урожай, поскольку численность трудящихся там сильно уменьшилась из-за воинского призыва. И молодые люди вроде Иносенсио могли даже похвастаться тем, что Мексика оказала помощь союзникам, послав маленькую, но боевую 201-ю эскадрилью[323] на подмогу генералу Макартуру, воевавшему на Филиппинах.
Давайте по-честному. Соледад Рейес не была женщиной образованной. И разве можно было винить ее в том, что она пренебрегала образованием своих детей? Она сама практически ничему не училась и не могла контролировать их обучение. Ее муж должен был помогать ей в этом, что он и делал бы, если бы замечал своих отпрысков. По правде говоря, он едва был в курсе того, что они существуют на свете. По работе он часто ездил по отдаленным станциям, и возвращение домой часто оказывалось затруднительным. И вообще, ему было лучше одному, ведь тогда он мог всецело погрузиться в собственные заботы. Он едва знал свою семью, а они едва знали его. Ему было неловко в присутствии этих незнакомцев. Он и хотел бы относиться к ним с большей теплотой, но не знал, как это сделать. Столько времени было упущено.
Порядок. Он полагался на свое военное образование, желая создать некое подобие дисциплины, некое подобие любви к своим детям.
– Сержант Иносенсио, это мои войска?
– Да, мой генерал.
Прошло столько времени с тех пор, как он играл с детьми. И теперь не знал, как это делается.
И потому, когда Иносенсио принес домой весьма посредственные оценки, Нарсисо не мог винить в этом никого, кроме себя. Но, разумеется, это не было его виной. Он надеялся, что у его сына будут возможности, которых сам он был лишен. Иносенсио заставили поступить в национальный университет, но, как это ни печально, он не мог заставить себя заниматься.
Спустя семестр окончательные оценки Иносенсио привели его к осознанию того, что он проводил куда больше времени с женщинами, чем с книгами. Но что он мог поделать? Его отец был строгим человеком, редко бывающим дома и редко понимающим его. К тому времени Нарсисо уже успел заклеймить Толстоморда burro, и тот скитался теперь по Соединенным Штатам.
– Да ты просто burro и никогда ничего не достигнешь, – частенько говаривал Нарсисо Толстоморду, а поскольку слова тех, кого мы любим, имеют над нами магическую власть, они попали прямо в сердце Толстоморду. Если из него ничего не получится, то незачем и стараться, верно? Толстоморд запрыгнул на платформу грузовика, везущего кожуру кукурузы, и дрожал мелкой дрожью всю дорогу по пустыне до тех пор, пока не проделал путь до границы и не оказался в Соединенных Штатах.
Иносенсио восхищался безрассудством младшего брата. Иносенсио всегда был хорошим мальчиком, в то время как Толстоморд – искателем приключений. Теперь, когда у него появились неприятности, Иносенсио предпочел также пуститься в дорогу, садиться на поезда и знакомиться с женщинами, и в результате присоединиться к брату Толстоморду. По крайней мере, так он себе это представлял.
Конечной целью своего пути Иносенсио Рейес избрал Чикаго. Там у него были родственники – сыновья Дядюшки Старикана. Он уедет всего на несколько месяцев, убеждал Иносенсио мать. «Когда отец успокоится, – обещал он, – я тут же вернусь домой».
46Spic Spanish[324]?
Старая пословица права. Испанский язык предназначен для разговоров с Богом, английский же – с собаками. Но Отец заботится о своих собаках и, когда они лают, должен знать, как ответить им. Папу послали на домашние курсы английского Inglés Sin Stress[325]. Он практиковался в нем, разговаривая со своим начальником: Gud mórning, ser. При встречах с женщинами спрашивал: Jáu du iú du? Если же кто-то интересовался, как у него дела с английским, отвечал: Veri uel, zanc iú[326].
Поскольку Дядюшка Толстоморд жил в Штатах дольше его, он советовал Папе, обращаясь к полицейскому, всегда начинать со слов «Здравствуй, мой друг».
Чтобы преуспеть в обществе, Папа считал нужным запоминать некоторые фразы из «Вежливого разговора», глава I. «Поздравляю тебя. Передайте, сэр. Простите меня за мой английский. У меня нет ответа на ваш вопрос. Это доставляет мне огромное наслаждение». И: «Я придерживаюсь того же мнения».
Но его английский звучал странно для ушей американцев. И Папа усердно работал над своим произношением, изо всех сил стараясь выговаривать правильно: «Будьте добры, покажите, где туалет. Простите? Не скажете ли, который час? Окажите мне любезность, рассказав, как…» Когда все его попытки объясниться проваливались, он, чтобы его поняли, возвращался к испанскому: Spic Spanish?
Qué же странен был английский. Он груб и прямолинеен. Никто не предваряет просьбу словами: «Не будете ли вы так добры сделать мне одолжение», как это положено. Они просто просили! Они никогда не добавляли: «Если Господь соизволит», словно сами были хозяевами своей судьбы. Какой варварский язык! Отрывистый, словно команды собачьего тренера. «Садитесь». «Говорите». И никто не скажет: «Добро пожаловать». Э-эх, и все это не глядя в глаза и не распространяясь: «Вы очень добры, мистер, и пусть у вас все будет хорошо».