Много снега или мало – это становится все равно, когда проходит чувство новизны. Нечто отвратительное, смертельное, невероятно затянувшееся тяжелое испытание, заставляющее чувствовать себя так, будто умираешь, убивающее медленно, приносящее невыносимые мучения. Дай мне умереть в феврале, пусть лучше я умру, чем еще раз выйду из дома, думала Бабуля в страхе перед тем, что для того, чтобы выйти на улицу, нужно одеться как чудовище. Ay, ya no puedo. Я больше не могу. И как раз когда она никак больше не могла, когда у нее совершенно не осталось сил, энергии, воли к жизни, когда она уже была готова окончательно замкнуться в себе и позволить своей душе умереть, тогда и только тогда наступил апрель с его небом цвета надежды и побегами, полными возможностей.
59Грязь
В воскресенье утром другие семьи идут в церковь. Мы же направляемся на Максвелл-стрит. Vamos al Más-güel[445], возглашает Папа и радостно запевает Farolito. Он поет, когда бреется. Поет так громко, что это кажется нам невыносимым. Папа включает свет в комнатах, где мы спим. «Просыпайтесь. Vamos al Más-güel». Он отдергивает занавески на окнах и поднимает жалюзи, там, где он стоит, кружится пыль, летний солнечный свет убивает нас.
Бабуля к тому времени, что мы забираем из дома Малыша, уже успела съесть тост и выпить чашку кофе. Она садится в фургон с лохматой сумкой для покупок из ixtle и старым темно-красным зонтом с янтарной ручкой. «Это от солнца. Спасибо вам, соням, уже совсем жарко. Мы наверняка упустили все самое интересное», – добавляет она, усаживаясь поудобнее. На ней ее рыночное платье, бесформенная, выцветшая роба. «В нем хорошо торговаться, – настаивает Бабуля. – Им становится жалко меня».
Но на Папе его лучшая одежда, хотя на Максвелл-стрит грязно. Мухи на корзинах с подгнившими мускусными дынями. Ржавые жестянки из-под кофе с ржавыми гвоздями. Пластиковая коробка из-под «таймекса» с золотыми зубами. Лимонные торты-безе со слегка раздавленным безе. И помимо всяческого мусора здесь много подлинных и не так чтобы подлинных сокровищ. Мужчина играет на аккордеоне, у него на голове живой цыпленок. Нити пластмассовых жемчужин цвета пасхальных яиц. Фарфоровая статуэтка пастушки с трещиной на ней, подобной светлому волоску «Из Парижа, за десять долларов». Прекраснейшие в мире домашние tamales от вдовы из Мичоакана, к которой постоянно пристает полиция, потому что у нее нет разрешения на торговлю едой.
Папа ненавидит подержанные вещи. Когда мы приносим домой игрушки из благотворительного магазина или от Армии спасения, нам приходится врать в ответ на вопрос, а где мы их взяли: «Это? Да ты сам купил нам, ты что, забыл?» Но Максвелл-стрит совсем другое дело. Здесь все напоминает Папе об открытых рынках в Мексике.
Мама и Бабуля рады просто выбраться из дома. Они ходят по улицам как узницы, выпущенные из Джолиета. Все забавляет их. Тренькающие на металлических гитарах джазовые музыканты. Дымный запах жарящегося барбекю. Целитель с живыми змеями. Им без разницы, купили они что-то или нет. Они счастливы просто поесть – остановиться на Восемнадцатой улице, чтобы отведать carnitas[446] и chicharrón, или на Тейлор-стрит, чтобы выпить итальянского лимонада по пути домой.
Но Папа делает целенаправленные покупки. Он высматривает себе британские туфли, «кадиллаки» среди zapatos[447], с крошечными дырочками на мысах, на щиколотках и вдоль отверстий для шнурков, эти ботинки такие тяжелые, что если ты уронишь их кому-то на голову, то убьешь этого человека. Но Папа предпочитает именно такие ботинки, классические туфли из промасленной и вощеной телячьей кожи густого табачного цвета.
Мы направляемся к Гарольду, чей магазин находится на углу Холстед и Максвелл, через дорогу от «Настоящих хот-догов Джима»*. Гарольд работает здесь с… «С тех времен, когда тебя еще не было на свете, девуля». Туда нужно подниматься по темной узкой деревянной лестнице. На каждой прогнувшейся ступеньке имеется алюминиевая полоска, так что твои шаги загодя возвещают о твоем приходе или уходе. Tap, tap, tap. Ступени скрипят. Стены в пятнах. Перила потемнели от масляных рук. Все здесь кажется прогнувшимся, покосившимся и пообтрепанным, похожим на груду обувных коробок – здание, полки, ступени, сам Гарольд.
Гарольд – все его двести сорок фунтов – стоит с обувной коробкой, из которой выбивается папиросная бумага, в одной руке и с ботинком в другой. «В «Лупе» это обойдется вам в два раза дороже», – говорит он чернокожей мамаше, покупающей высокие красные башмаки для своего долговязого сына с лицом младенца.
Лучшая обувь у Гарольда, красующаяся на витрине, каких-то странных размеров – крошечных, как у Золушки. «К счастью» для Папы, у него маленькие ноги.
В магазине Гарольда пахнет сладко – пылью и кожей. Медленно вращаются лопасти небольшого вентилятора. Все продавцы у Гарольда – юноши в галстуках, хотя здесь очень жарко для галстуков, особенно сегодня. Все потеют. Гарольд, без галстука, стоит посреди сваленных в кучу коробок и говорит слишком громко. И как только он здесь что-то находит? Находит. Этот магазин – не плод воображения. Пыль, грязь, сладкий запах кожи. Гарольд вытирает лицо носовым платком. Он разбирается в обуви так же хорошо, как Папа – в диванах.
Здесь всего несколько стульев, с откидными сиденьями, как в кинотеатрах. Мама и Бабуля уже обосновались на двух последних. Мама обмахивает себя крышкой от обувной коробки. Бабуля – влажным носовым платком.
Когда ты примеряешь ботинок, Гарольд велит встать на крышку коробки. Здесь темновато и царит беспорядок, на который никто не обращает внимания, и потому найти подходящую пару – это своего рода приключение. В любую секунду может начаться еще один чикагский пожар, и тогда загорятся крем для обуви, бумага, рожки для обуви и грязные полки. В любой момент это место может погибнуть в море пламени. Неровный свет проникает сюда через окна с выкрашенными зеленой краской рамами. Окна широко распахнуты. Слышны голоса уличных торговцев. Из «Настоящих хот-догов Джима» доносится густой запах сэндвичей со свиными котлетами.
У Гарольда Папа забывает о том, что британские туфли – это верх элегантности.
– Грязь и еще раз грязь, – говорит он по-испански, изучая скользкие кожаные подошвы, изящную строчку, вдыхая сладкий запах настоящей итальянской кожи. – Мусор, – продолжает бормотать он по-испански. – Mugre. Porquería[448]. ¡Fuchi! Папа считает своим долгом охаять товар. Он приходит в ярость, когда мы собираемся заплатить первую названную цену. – Дураки! Владельцы магазинов ждут, что вы будете торговаться.
– Сколько, мой друг? – спрашивает Папа.
– Обойдутся тебе в пятьдесят, – говорит Гарольд, уже беседующий с другим покупателем.
– Сколько? – словно не слышит.
Потный Гарольд с отвращением смотрит на него:
– Amigo, сказал же, пятьдесят баксов. Cincuenta. Cinco[449] и ноль.
Папа:
– Пятьдесят? – И он принимает свой знаменитый вид: петушиный глаз, слегка склоненная голова, словно к его шпорам привязаны лезвия и он готов к атаке в сиянии темно-зеленых перьев и кровавой пены.
– Пятьдесят долларов? За эту грязь…
Гарольд разворачивает свое двухсотсорокафунтовое тело бизнесмена и вырывает коробку из папиных рук
– Для тебя – не продается.
– Да пошел…
– Это ты пошел отсюда, Рейес. Не мешай мне. Я занят – продаю туфли.
– Двадцать пять. Даю двадцать пять.
– Я уже сказал – забудь! Эти туфли – лучше не бывает.
– Черт побери. Пошел… Сын матери… – бормочет он, а мы все уже спешим вниз по расшатанным ступенькам, отстукивая tip-tap в знак нашего поражения.
Папа – человек одержимый. Мы обращаемся к нему, но его глаза – закрученные спирали. Мы тянем его за рукав и показываем на вещи, которые хотели бы купить, – на мороженое на палочке, банданы, фломастеры. Но это бесполезно.
После того как мы обошли квартал и перетрогали связки носков – шесть пар за доллар, после того как дотянулись до холодной бутылки земляничного лимонада в ледяном кулере с кусочками льда, подобными айсбергам, – твоя рука уже занемела, когда ты наконец вылавливаешь ее, – после того как услышали проповедника, кричащего нам, чтобы мы приняли Бога, который уже грядет, но еще не добрался до Максвелл-стрит, после того как миновали дверной проем с большой, грудастой женщиной в топе с бретельками через шею и пурпурных атласных шортах, после того как проводили глазами мешки с рубиново-красными грейпфрутами, пластиковую Венеру Милосскую, цветок герани в жестянке из-под кофе, мы возвращаемся обратно, мы вернемся обратно, мы должны вернуться обратно. Мы должны? Должны! Ужасно во второй раз взбираться по ступеням с алюминиевыми полосками.
Мама просит ключи от машины.
Унижая его в третий раз.
Когда мы доходим до магазина Гарольда, Бабуля останавливается на первой ступеньке и говорит:
– Я здесь подожду.
– Сколько? – спрашивает Папа Гарольда еще раз, будто впервые.
– Сорок пять, – фыркает Гарольд, – по цене грязи.
– Тридцать! – говорит Папа.
– Сорок! Я сам за них столько заплатил.
– Тридцать пять!
– Сказал сорок, и выметайся отсюда, слышал меня?
Папа платит, бормоча про себя:
– Грязь, грязь, за эту грязь.
Гарольд засовывает купюры в карман рубашки и машет руками, словно говоря: «Ты меня достал, исчезни». И оба они ужасно сердиты, весь день разбиты. Оба в ярости и полны отвращения.
И оба торжествуют!
* Taquitos de [450]«пайн-соль».
Папина любимая