Карамело — страница 63 из 89

nicho [459]Деве Сан-Хуан, клумбы из покрышек, унылый сетчатый забор, кривая телевизионная антенна, полусгнившие плетеные качели, сад с переросшими банановыми деревьями и высохшими красными и желтыми каннами, лианы, обвивающие все, что только можно, душащие это все. Отростки пеканового дерева, торчащие из трещин покоробившегося дорожного покрытия и из горшков, земля в которых заросла сорняками. Пеканы, хрустящие под ногами. Маленькие зеленые ящерки, выставляющие свои розовые брюшки и потом исчезающие. Железные ромашки из водопроводных труб и крыльев сломанного вентилятора. Деревянный колодец, где кишат гигантские тараканы цвета лакированного дерева, стоит только дотронуться до него.

Наш дом выглядит как что-то из Акапулько, как дом Катиты. Вышедший в тираж, гнилой, проржавевший, разваливающийся на части. Переживший кораблекрушение. Огромный галеон, сделанный из чего ни попадя и выброшенный на берег. Вот что это такое.

Все лето мы слышали о нашем чудесном доме от Папы и Бабули, совсем забыв, как склонны они все преувеличивать. С оптимизмом риелторов Папа и Бабуля видят перед собой то, чем может этот дом стать, но я вижу лишь то, что у меня перед глазами.

Вокруг стоят дома столь же плохие или еще хуже, чем наш. Дома, подобные ругательствам, призванным шокировать или напугать. Похожие на chanclas туфли без задников, расплющенные и истертые и очень печальные на вид.

Я начинаю плакать.

– Не плачь, Лалита, пожалуйста! – говорит Папа. Он берет в руки мое лицо и заставляет высморкаться в подол своей майки. – Ты скучаешь по дому, верно? Но подумай только, скоро ты не будешь думать ни о каком доме, кроме этого.

Я начинаю плакать еще сильнее. И плачу con mucho sentimiento – как говорится, с чувством, как профессионал. Плачу, затаскивая в дом коробки и вынося из него мусор.

– Черт, – говорит Мама, – ты была llorona, когда была ребенком, llorona и осталась. Перестань! Что здесь нужно, так это немного «пайн-соля».

* Жизнь моя. Так называет Папа Маму, если он не взбешен. Жизнь моя, куда ты подевала мои чистые подштанники?

Mijo, сын мой. Так Мама называет Папу, когда не сердится. Они в ореховом шкафу, mijo.

Mijo, хотя она ему не мать. Иногда Папа называет ее mija, дочь моя. Mija, кричит он. И Мама, и я бежим к нему и отзываемся: «Что?»

Еще больше запутывает дело, что все говорят ma-má или ¡mamacita![460], когда мимо проходит привлекательная женщина. ¡Ma-maaaaaaa! словно крик Тарзана. ¡Mamacita! словно икота.

Если праздником для глаз оказывается мужчина. – ¡Ay, qué papacito![461] Или, ¡papasote! – когда он особенно хорош.

Ужасная кровосмесительная путаница.

Хуже всего – дискриминация по отношению к матерям. – Tú mamá[462]. Если же случается что-то удивительное и очаровательное, говорят ¡Qué padre![463]

Что это говорит о мексиканцах?

Я первая спросила.

61Очень хороший и добрый, совсем как ты

– А что было потом?

– А потом ее муж сбежал с потаскушкой с той стороны улицы и о нем никто больше не слышал. И она сказала: «Наконец-то, слава тебе, господи, одна». Tan tán.

Потаскушка – одно из маминых словечек из ее времени, не из моего, но я употребляю его, чтобы рассмешить ее, и это срабатывает. Мама в хорошем настроении. Мы помогаем Папе немного привести в порядок его мастерскую. Мама моет, а я подметаю. Время от времени Мама ни с того ни с сего спрашивает: «А что было потом?», хотя я и не рассказываю ей никаких историй. Это у нас такая игра. Я должна ответить нечто с бухты-барахты, и чем эксцентричнее будет мой ответ, тем лучше. Это помогает провести время.

Папа приколачивал полки для своих альбомов с образцами ткани, но теперь разговаривает с вошедшим клиентом. Некоторые из тех людей, что приходят сюда, совершенные грубияны. И это не мексиканцы. Те умеют быть вежливыми. Я говорю о güeros. Они называют Папу не «мистер Рейес», а «Иносенсио». Какое неуважение! Qué bárbaros! Pobrecitos. Папа говорит, что мы должны прощать неотесанных людей, потому что они не ведают, что творят. Но если мы достаточно знакомы с их культурой, чтобы знать, как оно правильно, то почему им безразлична наша культура?

– Эй, хорошо. Откуда ты, amigo?

– Из Мексики. А ты, друг мой?

– Ну, думаю, отовсюду понемногу. Отсюда. Оттуда. Я был сыном полка. Мой отец служил в американской армии.

– Я тоже там служил! Во время Второй мировой, друг мой.

– Не может быть! Я и не знал, что мексиканцы сражались на стороне союзников.

– И в Мексике, и здесь.

– Мой отец воевал на той войне. Достаточно повидал, чтобы его направили в Кэмп Бландинг.

– Кэмп Бландинг? Ушам своим не верю! Я тоже проходил курс молодого бойца в Кэмп Бландинге.

– Совершенно невероятно! Может, ты знал моего отца.

– Скажи, пожалуйста, как тебя зовут.

– Каммингс. Мой отец – генерал-майор Фрэнк Каммингс.

– О госпоти! Помню! Все любили генерала Каммингса. Он был джентльменом.

– Истинная правда! Он был воспитанным человеком, мой отец.

– Более того. Он был очень хорошим и очень добрым. Совсем как ты, друг мой. Он все время твердил: «Мой сын, мой сын». Так гордился тобой.

– Правда? Это чертовски приятно слышать, ведь он никогда не говорил мне этого в лицо, пока был жив. Но таков уж мой папа. Хотя, знаешь, я всегда знал это. Но все равно, это очень приятно слышать.

Папа и большой техасец разговаривают, разговаривают, и разговаривают вот уже, кажется, целую вечность. Шутишь. Нет, клянусь. Ну надо же! И все такое прочее. И когда наконец техасец втискивается в синий «мустанг» и уезжает, сигналя на прощание, мы все машем ему, все, кроме Папы – тот отдает салют. И тут Мама дает себе волю:

– Ну и врун же ты! – говорит Мама. – Ты не был в Кэмп Бландинге! Ты служил в Форт Орде. Неужели ты не можешь рассказать, как все обстояло на самом деле? Не выношу врунов.

– Это не значит врать, – говорит Папа. – Это значит быть вежливым. Я говорю только то, что люди хотят слышать. Это делает их счастливыми.

– Qué lambiache, – шипит Мама, употребляя слово, которое означает «облизывать». – Вот чего я не терплю в мексиканцах, – продолжает она. – Вечно врут.

– Не врут, – поправляет ее Папа. – А проявляют вежливость. Я джентльмен. Он берет коробочку с гвоздиками, высыпает их себе на ладонь, а затем сует в рот, словно это изюмины.

– Ну если хочешь знать правду, güeros не считают это вежливостью, – говорит Мама.

Папа слюнявит молоток и начинает обивать кресло с подголовником.

– Ты слышишь меня? – взывает к нему Мама. – Te hablo, я с тобой разговариваю, Иносенсио…

Я включаю транзистор и нахожу радиостанцию, по которой передают старые песни. Suprimes поют Stop in the Name of Love. Делаю звук таким громким, что не слышу ни слова из папиных историй и маминой истории.

62Безбожная женщина, моя мать

В нашем доме никогда не мерцают церковные свечи. Здесь нет статуи Младенца Иисуса в образе Санто Ниньо Аточи в шляпе с перьями, как у трех мушкетеров, сандалиях, истрепанных оттого, что по ночам он бегает, отвечая на молитвы верующих, но никогда не забегающего к нам. Никто не возжигает благовонный copal в память о душах, приговоренных к чистилищу, или во здравие приговоренных к жизни. На стенах над нашими кроватями не пылятся четки. Над кухонной дверью не собирает грязь пальмовый крест в честь Входа Господня в Иерусалим. Изображение ангела-хранителя не оберегает наш сон. Любимому святому не обещаны серебряные milagros [464]или косы. Никто не бормочет новену, а за обедом не требуется возносить молитву. В нас не вбит страх Божий. Никто не лечит нас от дурного глаза с помощью яйца. Мы не осеняем себя крестным знамением дважды и не целуем большой палец, проходя мимо церкви. И не просим благословения родителей, когда прощаемся с ними. Воскресные утра не зовут нас в церковь. Алтари не побуждают к коленопреклонению. Нам позволено верить или не верить тому, чему учат нас монахини и священники в школе, и хотя они рассказывают красивые истории, лучше всего запоминается бог линейки, которой нас бьют по ладоням, да ужасный бог стыда, когда каждый месяц мы приносим плату за обучение позже положенного срока. В католической школе молчат о приносящем счастье боге одуван- чиков.

В нашем доме висит обрамленное изображение Девы Гваделупской, но за исключением этого Бог не объявляется в нем. Зато это делает Ужасная Бабуля. И она привозит с собой помимо нескольких больших виниловых сумок багажа эту самую Деву Гваделупскую. Деву Гваделупскую, что была куплена у деревенского торговца у подножия того самого холма, где имело место чудесное явление индейской мадонны, что была освящена у священника из basilíca, завернута в свежий номер спортивной газеты ESTO и крепко перевязана разлохматившимся шпагатом, затянутым двойным узлом, помещена рядом с бутылкой ромового эггнога rompope и «глориями» – папиными любимыми chuchulucos – и комиксом La familia Burrón за год в сумку для покупок из ixtle – все это сделано моими руками, чтоб вы знали – взмыла в небеса с помощью Aeroméxico, а потом спустилась на землю и была доставлена несколько лет тому назад в нашу перенаселенную чикагскую квартиру и по бабулиной просьбе прибита над папиной и маминой кроватью. Сделайте это в память обо мне.

– Черт побери, – бормочет про себя Мама, но Папа настоял на этом. Папа очень предан матерям, что мертвым, что живым. И хотя может быть оспорено то, что Мама тоже мать, никто кроме Мамы не ставит под сомнение ее главенства над двумя другими матерями.