Карамело — страница 65 из 89

¿Quién me compraría a mí, este cintillo que tengo y esta tristeza de hilo blanko, para hacer pañuelos? Ох уж эта печаль белой нитки. Так я чувствую себя, когда у меня видения. Бесконечной белой нитью со множеством узелков.

– Ты как сомнамбула, – говорит мне в школе монахиня. Сомнамбула. Гадаю, родственные ли слова «сомнамбула» и sombrero.

Не забудь надеть свою «печаль», словно sombrero. Не забуду. Эта «печаль» идет тебе. Она словно для тебя создана!

Печаль идет мне. Я смакую ее, как другие смакуют хорошую еду. Сон и печаль – для меня это одно и то же. Овладевают мной. Подобно готовому поглотить тебя океану.

– Слава Господу, что мы здесь и что мы добрались сюда благополучно, – говорит Папа, пробуждая меня от мечтаний. А затем, как обычно, шутит: – ¿Qué tienas, mi vida? Sueño o сон.

– Es que tengo сон. У меня есть сон, Папа.

Я не говорю Папе правды. От этого дома у меня по телу ползут мурашки, словно в нем обитают привидения или кто-то вроде. Но как мне сказать ему об этом, когда он так счастлив?

– Иди mimi. Noches[465], – говорит Папа. – Que duermas con los angelitos panzones. Спи с маленькими пухленькими ангелочками.

Пухленькие ангелочки, как те, на которых стоит Святая Дева. Как те, что возносят святого в небеса, поддерживают за полы голубое облачение Марии или же кружатся в облаках в святом экстазе.

Пухленькие ангелочки. Я вздыхаю и натягиваю простыню на голову, как делала это, будучи маленькой, потому что боялась ящериц. Слава тебе господи, что хоть кто-то во что-то верит.

* El rapto – это еще и фильм, поставленный Индио Фернандесом с Марией Феликс и Джорджем Негрете в главных ролях, 1954. Это мексиканская версия «Укрощения строптивой».

Согласно Star, настоящее имя Ракель Уэлч – Ракель Техада, и она Latina. Мы бы возрадовались, узнай об этом тогда, да вот только это не было никому известно, кроме Ракель Техады. Возможно, об этом не знала даже Ракель Уэлч.

63Бог раздает миндаль

Открывшая нам дверь женщина напоминает кривой сучок, покрыта веснушками, мертвенно-бледна и хрупка, словно ветка березы. Я никогда не озабочиваюсь тем, как выгляжу, пока кто-то не начинает смотреть на меня так, как смотрит она. Мне следовало бы надеть туфли получше.

Папа начинает:

– Мадам, прошу прощения, священник, он дома?

– Отец Гинтер никого сейчас не принимает. Он ест… Но вы можете войти и подождать.

– Премного благодарен.

Когда мы оказываемся в новом месте, нам с Папой всегда приходится зайти к священнику. Всего один раз и никогда больше. Гостиные во всех домах священников подобны этой вот комнате. Чисто. Бежевые и коричневые плитки на полу выложены в шахматном порядке, всегда покрыты воском, всегда блестят и не имеют ни единой царапины. На стенах, как на стенах музеев, ни одного пятна. В доме пахнет мелом и паром от сваренного картофеля.

– Помни, Лала. Ничего не говори, когда появится el padrecito[466], – шепчет Папа. – Ни слова, понимаешь? Говорить буду я.

Чтобы снизить плату за обучение в школах Воскресения и Непорочного зачатия, мы пришли рассказать священнику историю.

– Мы просто убедим его в том, что мы хорошая католическая семья, – говорит Папа.

– Но это ложь.

– Ну конечно же, нет, – говорит Папа. – Потому что это ложь во спасение. Кроме того, ты же хочешь ходить в католическую школу, разве не так?

– Но я хочу ходить в государственную школу.

– Mija, ну пожалуйста… – говорит Папа, потому что мы обговаривали это сотню раз. – Твоя мама… – добавляет он и вздыхает.

Пока мы ждем el padrecito, Папа встает и осматривает диванные подушки.

– Грязь! – бормочет он. – Словно ногами делали.

Хотелось бы мне, чтобы Папа не настоял на том, чтобы мы явились сюда прямо из мастерской. Ведь он такой ворсистый, словно полотенце. Даже в усах у него маленькие ниточки. Когда он снова садится, я собираю с него эти самые ниточки и комочки ваты. Папа бормочет, делая в уме подсчеты. Я знаю, о чем он думает. Сколько времени уйдет на то, чтобы ободрать эти стулья, заново покрыть ножки лаком, туго натянуть ткань и все обить, дабы в результате комната стала яркой, непохожей на те безыскусные коричневые комнаты, что обожают католические священники. Но прежде чем Папа завершает считать, появляется отец Гинтер, мужчина с лицом бульдога, похожий на гангстера, хотя голос у него оказывается неожиданно высоким и добрым.

– У меня семеро сыновей, – говорит Папа.

История начинается с того же, что и всегда, но я никогда не знаю, чем она закончится.

– Семеро сыновей! Боже, да вы должны гордиться этим.

Папа имеет в виду всех своих детей, не только мальчиков, но вряд ли отец Гинтер понимает это.

– Я хороший католик.

Это неправда. Папа никогда не ходит в церковь.

– Мои сыновья… – для пущего эффекта Папа делает паузу, – все они ходят в церковь. Каждое воскресенье. Так принято в нашей стране.

Папа всегда дает нам поспать по воскресеньям, если только мы не едем на блошиный рынок. Тогда нам приходится вставать рано.

Отец Гинтер слушает, кивает и бормочет похвалы Папе, столь верующему человеку.

– Семеро сыновей! Ни о чем не беспокойтесь, мистер Рейес. Мы посмотрим, что можем для вас сделать.

– Пожалуйста, разве не долг церкви помочь нам? В нашей стране все очень набожны, понимаете меня? Вы знаете церковь Девы Гваделупской? В ней меня крестили. Моя дочь, взгляните на нее, всегда говорит о том, что готова следовать по пути монахинь.

– Это правда?

– Да-да, да-да, да-да, да. Она любит все хорошее и чистое. Как монахини.

– Господь изыскивает способы обеспечивать вас всем, верно? Он не позволит вашим детям остаться без католического образования.

– Если Господь пожелает, у моих детей жизнь будет получше, чем у их бедного папы.

Тут отец Гинтер слегка наклоняет голову на сторону, словно Дева Гваделупская.

– Имейте веру, мистер Рейес. Мы посмотрим, что сможем сделать. Так сколько, вы сказали, лет этой юной леди?

– Четырнадцать.

– Не может быть. Я бы дал ей больше. Такая серьезная. Не беспокойся, мисси. Мы подыщем что-нибудь для тебя.

Дома весь обед Папа хвастает:

– Видите, нужно просто уметь торговаться.

Через несколько дней отец Гинтер находит мальчикам работу в плодовом питомнике. А спустя несколько месяцев, в середине октября, отец Гинтер присылает записку с тем, чтобы я пришла к нему. Я страшно удивляюсь, когда он говорит:

– Юная леди, не хочешь ли ты стать помощницей экономки?

Сердце у меня замирает. Я не слишком хороша в том, что касается работы по дому. По крайней мере, так говорит Мама. Но этого не скажешь священнику, и в ответ я лишь киваю и улыбаюсь.

Я должна объявиться у Трейси, выпускницы старшей школы, которая будет натаскивать меня перед своим отъездом в колледж. Она выглядит точно как Трейси, как задорная, веснушчатая девчушка со страниц журнала «Севентин» – все как положено: волосы, нос, улыбка. Трейси вручает мне одну из своих прежних рабочих униформ – приталенное платье из жатого ситца, в каких работают парикмахерши или продавщицы продуктовых магазинов. Я не представляю, как влезу в это кукольное платьице.

– Может, Мама сможет расставить его, – говорю я.

Трейси проводит меня по дому, представляет другим живущим здесь священникам. Вот отец такой-то, а вот отец такой-то, и он крепко жмет мне руку и называет по имени, словно я мужчина. Это грубо, по-варварски, но иначе они не умеют.

В прачечной Трейси рассказывает мне о моих обязанностях:

– Ты просто должна проверять, что нуждается в стирке. Нужно отобрать цветную одежду и запустить машину, вот так. Затем глажка. Знаю, ты будешь смеяться, но отец Г. любит, чтобы его трусы крахмалили.

Но я не смеюсь. А боюсь сжечь что-нибудь, как дома.

– Затем это, затем то… – И она говорит и говорит, перечисляя вещи, которые я должна буду делать и которых я никогда не делала прежде или же не справлялась с ними.

Под конец она ведет меня на кухню и представляет женщине, которая открыла нам дверь в тот день, что мы с Папой впервые пришли сюда. Миссис Сикорски худа, и крива, и такая хмурая, как засыпанное снегом дерево. Кухня у миссис Сикорски столь же сверхчистая, как и у моей Мамы. Все здесь аккуратно и содержится в порядке, даже когда она готовит. Ничто не убегает и не проливается. Здесь нет спичек, чтобы зажигать плиту, поскольку та электрическая и безопасная. Никаких тебе следов засохшего яичного желтка на конфорках. Никакого запаха жареных тортилий. Никакого разбрызганного жира. Все безупречно чистое, как кухни, выставленные в магазинах «Сирс». Воспользовавшись какой-либо вещью, миссис Сикорски тут же убирает ее на место. Каждую солонку, каждую открывалку. Каждый стакан она моет и насухо вытирает, если он больше ей не нужен.

Я чувствую себя девушкой из сказки про Румпельштильцхен, отец которой хвастался, что она умеет прясть из соломы золото. И вот она я, заперта в доме короля, и мне велят прясть, а я не умею, и мне хочется плакать, но если я заплачу, то все станет еще хуже. Это как пописать – нельзя немножко поплакать и остановиться.

Когда наконец мне позволяют уйти и открыть входную дверь, в лицо мне дует приятный вечерний вечер. Я перепрыгиваю сразу через две ступеньки. Небо уже темнеет, хотя сейчас только половина восьмого. Осенью темнеет рано.

Я еду на автобусе в центр, где пересаживаюсь на еще один автобус. Когда добираюсь до своей остановки, уже совсем темно. И, свернув к нашему кварталу, я бегу – по проезжей части, а не по тротуару. Скопление домов и темнота пугают меня. Бегу посреди улицы, а не рядом с припаркованными машинами, как в Чикаго, чтобы в случае чего у меня было время спастись.

Я хотела было сказать отцу Гинтеру, что никогда не хожу домой в темноте одна без брата. Что мне не разрешают этого. Что я привыкла к тому, что кто-то приходит за мной. Но я не знала, как сказать ему об этом, и потому просто бегу. И когда я оказываюсь дома, к моему горлу и груди все еще подступает страх. Страх, накопившийся за весь день. Стекло на передних окнах покрыто слезами от приготовления еды. Я переступаю порог, и от запаха