Вива говорит, ну кому придет в голову отовариваться в «Вулворте», если есть «Кресс»? Она умеет отыскивать драгоценности даже там. Может, например, купить толстые флуоресцентные ленты для волос в отделе рукоделия. Или маленький девчачий кошелек, который я бы ни за что не заметила. Или страннейшие старушечьи сандалии – они начинают выглядеть сексуально, стоит ей надеть их.
Но по-настоящему счастливой Вива чувствует себя только в «Воге». Я же не вижу смысла проводить столько времени в магазине, где все стоит не меньше пяти долларов. «Но какая разница? – говорит Вива. – Верно? Какая разница?»
Мы примеряем все вечерние платья, что есть в магазине, пока я не жалуюсь, что проголодалась. Но без толку. Вива зависает в ювелирном отделе и мерит там круглые золотые сережки, которые почти больше ее головы.
– Золотые кольца хорошо на нас смотрятся, – говорит Вива. Она имеет в виду мексиканок, и кто я такая, чтобы оспаривать мнение модного эксперта? Действительно, они смотрятся на нас хорошо. – Но никогда не спи в них, – добавляет Вива. – В последний раз, когда я сделала это, то, проснувшись, обнаружила, что это больше не кольца, а что-то вроде арахиса. Я собираюсь написать для тебя список из двадцати вещей, которые nunca, никогда нельзя делать, а не то пожалеешь, и первым пунктом там будет: никогда, никогда, никогда не спи с золотыми кольцами в ушах. Это я тебе говорю.
Пункт второй. Никогда не встречайся с тем, кто красивее тебя, – говорит Вива, надевая на голову диадему со стразами. – Поверь мне, я знаю это.
Она достает продавщиц просьбами показать ей фетровую шляпу, сетчатые колготки, украшенную жемчугом сетку на волосы, бюстгальтер без бретелек. Я выпадаю в осадок на скамейке у лифта, когда она наконец появляется, громко вздыхая и стеная.
Пункт третий. Никогда не ходи по магазинам в туфлях на платформе больше часа. Мои ноги словно зомби, и это место надоело мне до слез. Хватит с нас.
– Я надеялась, мы перекусим в «Вулворте» сосисками с «чили», – говорю я. – Но уже поздно. Мама будет сердиться.
– Уже идем. Мы скажем ей… что мы были у меня дома и купали мою маму.
Вива выдает гениальную идею о том, что мы скажем, выдумывая больше обычного и тараторя со скоростью миля в минуту, когда мы наконец толкаем тяжелую стеклянную дверь «Вога» и ступаем на многолюдную Хаустон.
И я плохо помню, что было потом. Какой-то огромный тип в темном костюме выкрикивает что-то позади нас, и я краем глаза замечаю какую-то темную тень, и Вива орет что-то, когда кто-то хватает ее за плечи, а тип помельче хватает меня за локоть, и нас быстро ведут обратно в «Вог», и на нас смотрят покупатели, и Вива начинает вырываться, а я в ярости кричу: «Уберите от нее руки!» И все происходит так быстро, что поначалу я действительно не понимаю, что происходит. Я словно пробуждаюсь от ночного кошмара, вот только ночной кошмар тут ни при чем.
Два типа в костюмах говорят, что мы что-то там украли. Ну и как вам это понравится? «Это потому что мы подростки, потому что у нас кожа не того цвета, потому что мы недостаточно богаты, верно? Как же это бесит!» – думаю я, а они тем временем ведут нас в подвальное помещение в свои кабинеты, где имеются зеркала, и камеры, и все такое. И кем только они себя воображают? Мы ничего такого не делали. Иисус Христос, да вступись за нас наконец!
Вива выглядит по-настоящему испуганной, даже жалкой, и меня начинает подташнивать. Я бы сказала ей что-нибудь, оставь они нас одних, но они не выпускают нас из виду ни на минуту.
– Выньте все из ваших сумок и карманов.
Вива начинает доставать вещи из сумочки в таком темпе, словно у нее в запасе целая вечность. Я другое дело; вываливаю содержимое своего армейского рюкзака прямо на стол копа, так что учебники и тетради разлетаются в стороны. Я до такой степени зла, что не могу смотреть в глаза кому-либо. Затем я опустошаю свои карманы. Мне бы хотелось выложить на стол что-нибудь действительно охрененное, например нож или что-то вроде, но все что у меня есть, так это две грязные салфетки «клинекс» да еще проездной на автобус, и я швыряю их с такой же ненавистью, что и Билли Джек в том фильме.
Гадаю, а не заставят ли они нас раздеться, и мысль о том, что нам придется снять одежду перед этими старперами, окончательно выводит меня из себя.
Но я не додумываю эту мысль до конца, потому что Вива вытаскивает из одного из своих карманов пару тонких золотистых перчаток, тех, что доходят до подмышек, и на них все еще висит ценник.
Богом клянусь, вот тут я действительно пугаюсь. И тут Вива делает нечто поистине гениальное.
Она начинает плакать.
Я никогда не видела, чтобы Вива плакала, никогда. И поначалу это пугает меня до дрожи в коленках. Я думаю: а не потребовать ли нам адвоката? Должен же быть кто-то, кому мы можем позвонить. Вот только не могу придумать кому, если только не Ральфу Нейдеру, но это уж слишком.
Вива умоляет магазинных копов не звонить нашим родителям. Она уже на испытательном сроке, к которому приговорил ее отец, мексиканский методист, и хуже того, если он узнает о ее проделках, то не позволит пойти на выпускной. Она говорит, что ей пришлось работать после школы, чтобы купить себе платье, и ей не хватало только перчаток, а она не могла ни о чем попросить отца, потому что он не хотел, чтобы она работала, и вообще, давайте, звоните. Ее мама умерла от лейкемии прошлой зимой ужасной, медленной смертью. И я не знаю, откуда у нее берется смелость нести такую ахинею, но она делает это, все время хлюпая носом и икая, словно каждое ее слово – правда. Черт побери, она так хороша, что я тоже почти что плачу.
Не знаю, как так получается, но они отпускают нас, вышвыривают на улицу, словно мешки с мусором, и мы не задаем никаких вопросов.
– И чтобы мы вас больше здесь не видели.
– Не беспокойтесь, не увидите.
Мы вылетаем из дверей «Вога» на Наварро-стрит. Вылетаем так, словно нас преследует сам дьявол. На свежем воздухе я чувствую, как горит мое лицо. У меня кружится голова, и я замечаю, как странно пахнет от моей кожи, будто хлором. Я чувствую такое облегчение, что мне хочется бежать, но Вива виснет у меня на руке, не позволяя сделать это.
– О боже мой, Лала. Никому не рассказывай. Богом поклянись. Обещаешь? Пообещай, что никому ничего не скажешь. Ты должна пообещать.
– Обещаю, я же сказала.
Только что она была так напугана, а теперь уже смеется, запрокинув назад голову, словно лошадь.
– Что? – спрашиваю я. – В чем дело? Скажи мне.
– Пункт четвертый. Никогда… – Начинает Вива, но останавливается. Она так сильно смеется, что не может даже говорить.
– В чем дело? Скажи!
И тут она достает из-под блузки дешевый блокнот, который стащила со стола полицейских.
– Черт, Вива, видит бог, ты пугаешь меня.
Вива хохочет. Так заразительно, что я тоже начинаю смеяться. Потом она смеется, потому что смеюсь я. Нам приходится прислониться к какому-то зданию. Мы смеемся, сложившись пополам, так что у нас становится больно в желудках. Когда, кажется, с этим покончено, на нас снова накатывает смех, еще более сильный. Вива ревет от хохота, словно осел, и я фыркаю, как свинья. Пока у нас не подгибаются коленки. И Вива падает на колени прямо посреди тротуара, на многолюдной Наварро-стрит. Она так сильно смеется, что едва может говорить.
Потом Вива встает на ноги, как актриса, готовая произнести свою реплику. На какую-то долю секунды я, словно глаз фотоаппарата, фиксирую ту Виву, какую никогда прежде не видела, ту печаль, что она несла в себе долгие-долгие годы, с самого детства, это серебристое мерцание, все плохое, что когда-либо случилось с ней, отражается у нее на лице, но только на кратчайшую долю секунды, а потом исчезает.
– Пункт четвертый, – невероятно серьезно говорит Вива. – Никогда. Никогда не подвергайся аресту… если тебе очень хочется писать.
И теперь моя очередь повалиться на тротуар, а Вива ковыляет вокруг меня и смеется, смеется, мы скрещиваем ноги, чтобы не описаться, и наши тела сотрясаются, и жители Сан-Антонио идут мимо и думают: «Какого черта?» – и, вероятно считают нас сумасшедшими, и, может, мы такие и есть. Но кому какое дело, верно? Кому, черт побери, какое дело?
68Мой крест
Когда Бабуля заболевает, ее дети забывают о том, что она им мать, и как можно винить их в этом, раз она всегда забывала о том, что они ее дети? С Бледнолицей Тетушкой вообще невозможно разговаривать. Каждый раз, как Папа звонит ей, она разражается криками. «Сестра, будь благоразумна», – умоляет он, но, когда он позвонил ей в последний раз, она выпалила в ответ: «Бог справедлив» – и повесила трубку. Дядюшки из Чикаго тоже отказываются приехать, они все еще сердятся на нее за то, что она истратила все свои деньги на первенца.
– Это отвратительно, – качает головой Папа. – Не могу поверить, что это моя семья.
Папе приходится убеждать Маму, что Бабуля была очень добра к нам, заплатив первый взнос за наш дом здесь, в Техасе, и что его унаследуют ее дети. И Мама наконец принимает Бабулю обратно в дом, хотя половина лица той застыла в глупой улыбке и говорить она не может. Она пускает слюни. Один глаз сместился, он сильно выпучен и остекленел, словно она уже видит пришедшую за ней Смерть.
Как Иисус, несший орудие собственной пытки, Мама чувствует, что бремя смерти Бабули взвалено на нее. Она начинает называть Бабулю на «ты», и почему бы нет, думает она. По имени она никогда ее не звала. Имя – это то, что присваивается людям, а Мама не считает нашу бабушку человеком. Выйдя замуж, она не стала называть ее матерью. Madre. Mamá. С какой стати? Не могла она называть ее и сеньорой Рейес. «Я ей не слуга!» Она вообще никак ее не называла.
Она говорила «твоя мать», или «ваша бабушка», или «ваша жена», пока Маленький Дедуля был жив. Но в глаза она никогда ничего такого не говорила. Она привлекала ее внимание, как животное, взглядом. Она не могла позвать ее из другой комнаты. Ей надо было смотреть на нее, чтобы сказать: «Телефон. Это вас». Или: «Ваш сын хочет знать, сделаете ли вы для него