Человек внизу ушел. Словно его никогда там и не было.
В шесть утра труба и барабанный бой возвещают о поднятии мексиканского флага на Сокало. Мы с Эрнесто залезаем под одеяла и подушки и лежим так до тех пор, пока солдаты не уходят, и это время кажется нам невероятно долгим. В полусне я слышу стук работающего мотора и думаю, что это, должно быть, папин фургон. А затем вспоминаю, где я. Папа сейчас за много миль отсюда.
Мы сладко дремлем, а город тем временем просыпается, заводит мотор, чтобы ехать по своим делам, и самое сердце этого мотора здесь, в центре Вселенной.
Сокало. Мексиканская версия гран-при Монте-Карло. Вррр-вррр, ревут машины, тарахтят выкрашенные в цвета «эм энд эмс» «фольксвагены»-такси, воет полицейская сирена, вопят тормоза, фырчат моторы, стонет, но не заводится заглохший двигатель, затейливый клаксон играет первые несколько нот La Cucaracha, визжат мотоциклы, автомобильные гудки издают нетерпеливые трубные звуки, моторы рычат, рыгают, пердят, икают, ноют, рокочут на крутом левом повороте, становится жарко, в комнате очень светло, хотя шторы задернуты, клокочет грузовик, подобный гигантской волне в океане, бесконечный треск моторов, тянущих и толкающих свою ношу, кашель, бормотание, урчание двигателей и колес, увенчанные подобным финальной барабанной дроби звоном слетевшего со своего места и покатившегося по мостовой колпака ступицы.
Затем начинают звонить колокола la catedral, все двенадцать, по очереди, словно женщина колотит по прутьям тюремной камеры, требуя, чтобы ее выпустили.
Наверху стоит ужасающий скрежет металлических стульев, двигаемых по плиточному полу, ресторан открывается для завтрака. До номера 606 доносится столько всяких звуков, что это даже смешно. Когда я снова ненадолго засыпаю, мне снится такой вот сон. Эрнесто целует подъем моей ступни. Дверь захлопывается, я просыпаюсь и обнаруживаю, что одна.
На тумбочке рядом с кроватью в стакане для зубной щетки гардения; выкуренная наполовину кубинская сигара; пять огарков церковных свечей Деве де-ла-Макарена, покровительнице матадоров; и тарелка с половиной мускусной дыни. Встав с постели, чтобы пописать, вижу, что на зеркале мылом написано: УШЕЛ НА МЕССУ.
Возвращаюсь в постель. С противоположной стены на меня хмуро смотрит гипсовый ангел. Он похож на ангелочка из свиты Девы Гваделупской. Впрочем, это он и есть.
Гипсовый ангел приступает к делу:
– Rebozo твоей Бабули. На тебя смотрела Церковь. И тот человек, что годится тебе в отцы. Тебе должно быть стыдно.
– Мне должно быть стыдно… Но почему это не так?
– Válgame, San Rafael[514], – говорит ангелочек. А затем начинаются все эти «должна» и «нужно», и тут я действительно свирепею.
– Заткнись! – Но он не замолкает, и я бросаю в него сандалию. Он исчезает, и мне становится лучше.
– Заноза в заднице, – говорю я, открывая французское окно. Утренний ветерок вздымает белые тюлевые занавески, жара и шум с Сокало становятся еще сильнее. Пыль в лучах солнца кажется серебряной. Из-за смога вулканы не видны, один лишь безжалостный свет Мехико.
Смотрю на то, как мир внизу занимается своими делами: едут машины, из репродуктора доносится какая-то непонятная версия «Вальса цветов», попрошайки попрошайничают, женщины продают розовые меренги, продавцы крема из морских ушков, продавцы пилочек для ногтей, студенты, клерки. Все они были здесь всегда и всегда будут. Миллионы жителей. Некоторые из них коренастые коротышки, другие худы и высоки ростом, некоторые очаровательны, есть среди них люди жестокие, противные, ужасные, до невероятности раздражающие, но все они кажутся мне прекрасными. Самыми прекрасными на свете.
Подумываю о том, чтобы пойти к Ла-Вилле, просто чтобы посмотреть на Бабулин дом, походить по окрестностям, но не могу сдвинуться с места. Пишу в свой дневник. Слоняюсь без дела в майке Эрнесто и прошу горничную уйти. Заказываю на завтрак flautas[515] и съедаю их в постели, а ветер играет белыми тюлевыми занавесками, вздымает их, выдувает из номера – выдох, вдох.
То и дело стою на балконе и вбираю в себя все вокруг. Я так счастлива, что мне хочется кричать, но что я скажу? У меня не хватает слов выразить свои чувства. Решаю написать песню и заполняю одиннадцать страниц дневника детским лепетом, записанным таким мелким и непонятным почерком, что они становятся похожи на вязку крючком. Проходит то ли несколько часов, то ли минут, я не знаю, и мне это все равно.
Слышу, как в замке поворачивается ключ, и мое сердце превращается в тугую спираль, и я заглатываю Эрнесто – руками, ногами, ртом. Мне хочется, чтобы он снова растворился во мне. Хочется стать им и чтобы он стал мной. Хочу опустошить себя и наполниться им.
– Нет, не надо. Не надо, не надо, не надо… – говорит Эрнесто и отталкивает меня от себя. – Не надо, – снова и снова повторяет он.
Губы у него дрожат. Он похож на деревце перед дождем.
– В чем дело? Эй, Эрнесто, не плачь, пожалуйста.
Но все бесполезно. Его лицо морщится, на него нападает приступ икоты. Я не знаю, что делать. Такое впечатление, будто он украл у меня все слезы. И мне приходится нащупать на тумбочке скомканную бумажную салфетку и протянуть ему.
– Вот, – говорю я. – Она не слишком грязная. – Он отстраняется.
Я не могу вытянуть из него ни слова. И я смотрю, жду и недоумеваю.
И наконец он рассказывает мне историю, такую невероятную, что вы решите, будто я выдумала ее.
– Лала, мы с тобой, мы не можем… – бормочет Эрнесто между всхлипываниями. – Я не могу жениться на тебе.
Мой рот кривится, словно он ударил меня палкой.
– О чем ты говоришь? – Стараюсь, чтобы это прозвучало жестко, но получается тоненько и визгливо. Смотрю на него, будто никогда не видела прежде, и в каком-то смысле так оно и есть. Он словно испускает свет. Стараюсь сесть поближе к нему, даже на него, но он опять отталкивает меня.
– Позволь мне сказать, – серьезно говорит он, не глядя мне в глаза, словно не может посмотреть мне в глаза. Он пересаживается на стул у кровати и становится похож на адвоката, готового сообщить плохие новости. – Я ходил на мессу в церковь напротив, и до мессы там была исповедь. И я разговаривал со священником. Рассказал ему, как мы очутились здесь, ты и я. О том, что моя мама не знает, где я сейчас. И он заставил меня задуматься.
Эрнесто замолкает, словно ему трудно облечь свои мысли в слова. А затем наносит удар:
– Мы с тобой грешники, Лала. Ты и я. Мы не можем просто убежать и ждать, что поженимся и все будет хорошо. Секс нужен только для продолжения рода. Так говорит Церковь. А мы еще неженаты. И я не могу жениться на тебе; ты даже не католичка.
– Это все твоя мама, верно? За всем этим стоит твоя мама. Твоя мама и твоя извращенная религия, считающая все злом.
– Не надо смеяться над моей верой, – в гневе говорит Эрнесто. Но все же, взяв себя в руки, продолжает: – Padrecito заставил меня понять… разные вещи.
– Какие такие вещи? – Я стараюсь не дрожать, лицо у меня горит.
– Я и без того чувствовал это. Что мы с тобой совершаем ошибку, просто мне не хотелось пугать тебя, Лала. И вот что он объяснил мне. Моя мама – как Дева Гваделупская, а я ее единственный сын, и я сделал ей больно. И я все понял. А затем попросил прощения и словно снова стал собой. Я решил первым делом думать о религии. Может, мне нужно соблюдать целибат.
– Стать священником?
– Ну да, нет, может быть. Не знаю. Но я поклялся, что больше не буду впускать в себя зло, например травку.
– Или не будешь погружаться в зло, например в меня, так?
Эрнесто мотает головой:
– Ты не понимаешь, Лала. Ты просто не хочешь ничего понимать, вот и все.
– Да все я понимаю. Тебе просто нужно разрешение Бога на то, чтобы сорваться с крючка. Ты боишься. Боишься решать за себя и стать мужчиной. И потому хочешь, чтобы Церковь объяснила тебе, что хорошо и что плохо. Ты не способен прислушаться к своему сердцу. Это слишком дорого тебе обойдется. В конечном-то счете мы же не захотим огорчить твою мать.
– Вот о чем я и говорю, – сердится Эрнесто. – У нас с тобой разные духовные ценности. Как мы можем пожениться, если не верим в одно и то же? Сама не видишь? Нас ждет большое горе, Лала. Послушай, ты мне по-прежнему небезразлична…
– Небезразлична! Несколько часов назад я думала, ты любишь меня.
– О’кей, я по-прежнему люблю тебя. Послушай, мы заплатили за этот номер на неделю вперед. Мы можем… я могу остаться здесь с тобой, если ты того хочешь. Как друг. Ты хочешь этого?
– Как друг? Что это значит?
Он обнимает меня как-то неловко, так, что наши тела не соприкасаются. Мне хочется смеяться, вот только я готова расплакаться. И я плачу, весь день и всю ночь, словно из раны вытекает горячая кровь. Эрнесто то и дело просыпается, обнимает меня и тоже плачет. Мы все время вертимся, как в рекламе матраса, и Бог, которого я видела, когда Эрнесто прикасался ко мне, покидает комнату, и ангелочек в изголовье кровати самодовольно усмехается.
И только позже, спустя недели, я понимаю, что эти слезы были самым честным из всего, что он когда-либо мне сказал.
На следующее утро Эрнесто исчезает, оставив мне достаточно денег на еду на несколько дней и на обратный билет на автобус до Сан-Антонио, просит быть осторожной, и я чувствую себя ужасно из-за того, что попросила его «украсть» меня, потому что, в конце-то концов, это была моя блестящая идея.
Я зла как Ева. Чувствую себя больной, и номер 606 кажется мне маленьким и мрачным, давящим. Встав в туалет, обнаруживаю, что у меня начались месячные, и создается впечатление, будто тело задерживало дыхание и вот теперь извергает все то, что я носила в себе. Нужно убираться отсюда, думаю я.
Одеваюсь, повязываю Бабулину caramelo rebozo на голову, как цыганка, и начинаю сосать бахрому. У нее знакомый сладкий вкус, как у моркови, как у