Карамзин — страница 108 из 112

— Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович! — воскликнула однажды императрица-мать после одной из таких речей.

— Ваше величество, — отвечал Карамзин, — я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать.

М. П. Погодин, основываясь на воспоминаниях современников, рассказывает, что после этого разговора Карамзин возвратился домой в возбужденном состоянии: «Лицо его горело, щеки были красны, глаза сверкали каким-то неестественным блеском, голос дрожал… Он рассказал жене сцену свою во дворце. „Государыня меня останавливала, — сказал он, — как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю Отечество и желаю его преемнику избегнуть его ошибок, исправить зло, им невольно причиненное!“».

Карамзин постоянно думал об Александре. С его кончиной кончалась, уходила историческая эпоха, к которой принадлежал и сам Карамзин. Она истаивала с каждым днем.

Карамзин достал из-под спуда рукопись «Мнения русского гражданина», приписал к записке, объясняющей ее появление и обстоятельства, «новое прибавление»:

«Я ошибся: благоволение Александра ко мне не изменилось, и в течение шести лет (от 1819 до 1825 года) мы имели с ним несколько подобных бесед о разных важных предметах. Я всегда был чистосердечен. Он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж, слушал их, хотя им, большею частию, и не следовал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину его, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца: ибо эти милость и доверенность остались бесплодны для любезного Отечества. Правда, Россия удержала свои польские области; но более счастливые обстоятельства, нежели мои слезные убеждения, спасли Александра от дела равно бедственного и несправедливого: по крайней мере, так сказал он мне в ноябре 1824 года. Я не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой Гурьевской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о Министерстве просвещения, или затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, — наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные.

…Если не я, то другие увидят скоро, для чего Бог внезапно отнял Александра у России! Мне хочется более плакать, нежели писать об нем. Я любил его искренно и нежно, иногда негодовал, досадовал на монарха и все любил человека, красу человечества своим великодушием, милосердием, незлобием редким. Не боюсь встретиться с ним на том свете, о котором мы так часто говорили, оба не ужасаясь смерти, оба веря Богу и добродетели…»

«Александра любил я как человека, как искреннего, доброго, милого приятеля, если смею так сказать: он сам называл меня своим искренним, — писал Карамзин брату. — Его величие и слава, конечно, давали этой связи еще особенную прелесть. Не думал я пережить его и надеялся оставить в нем покровителя моим детям. Да будет воля Божия! Привязанность моя к нему осталась бескорыстною: новый государь России не может знать и ценить моих чувств, как знал и ценил их Александр. Я слишком для него стар и думаю только кончить, если даст Бог, 12-й том „Истории“, чтобы куда-нибудь удалиться от двора, в Москву ли, или в Немецкую землю для воспитания сыновей: здесь учение дорого и не так легко. Впрочем, предаюсь и тут на волю Божию. Ныне мы живы, а завтра где будем. Если не Александр, то Небесный Отец наш не покинет моего семейства, как надеюсь».

Возмущаясь потоком российских официальных поделок на смерть императора, Карамзин собирался сказать о нем лишь «в обозрении нашей новейшей истории, чрез год или два, если буду жив». «Иначе, — продолжает он, — поговорю с самим Александром в Полях Елисейских. Мы многого с ним не договорили в здешнем свете».

12 декабря было получено торжественное и оформленное по всем требованиям закона отречение Константина Павловича.

Николай обратился к Карамзину с поручением написать Манифест о восшествии на престол. Карамзин включил в него обязательства исполнять то хорошее, нужное России, что в тяжких опытах постиг к концу своего царствования Александр.

В начале манифеста, как было принято всегда, Карамзин писал о скорби по усопшем, «коего царствование, ознаменованное делами беспримерной славы для Отечества, во веки веков будет сиять в наших и всемирных летописях: царствование спасителя России, избавителя Европы, благодетеля побежденных, умирителя народов, друга правды и человечества».

В заключение от имени нового государя объявлялось:

«И Мы, в сей торжественный час, пред лицом Всевышнего, от глубины сердца даем обет жить единственно для любезного Отечества: следовать примеру оплакиваемого Нами Венценосца! Да будет Наше царствование только продолжением Александрова! Да благоденствует Россия своим уже приобретенным могуществом, внешнею безопасностию, внутренним устройством, чистою Верою наших предков, государственною и воинскою доблестию, истинным просвещением ума и непорочностию нравов, плодами трудолюбия и деятельности полезной, мирною свободою жизни гражданской и спокойствием сердец невинных! Да будет престол Наш тверд Законом и верностию народною! Да соединится неразрывно, под Нашею державою, правосудие неослабное с милосердием человеколюбия! Да исполнится все, чего желал, но еще не успел совершить для Отечества Александр бессмертный: тот, коего священная память должна питать в Нас и ревность и надежду стяжать благословение Божие и любовь народа Российского».

Но Николай отверг написанное Карамзиным. По поводу начала он сказал, что ему «неприлично хвалить брата в Манифесте», в завершающем абзаце нашел «повод к толкам, вид самохвальства, излишние обязательства». Сперанский исправил и переписал манифест.

Оказались вычеркнутыми: «друг правды и человечества», «истинное просвещение ума», «плоды трудолюбия и деятельности полезной», «мирная свобода жизни гражданской», «правосудие неослабное с милосердием человеколюбия», а также выпали слова о том, что «да будет престол Наш тверд Законом», и желание, чтобы исполнилось «все, чего желал, но еще не успел совершить для Отечества Александр». Вместо этого в исправленном манифесте говорилось о весьма неопределенных «благих намерениях Наших».

Выписав на память, «для сыновей», отвергнутое Николаем, Карамзин в заключение говорит: «Один Бог знает, каково будет наступившее царствование. Желаю, чтобы это сообщение было любопытно для потомства: разумею, в хорошем смысле».

Манифест писался и исправлялся 13 декабря.

Поздно вечером Николай подписал его и приказал собрать для присяги Государственный совет. Присяга Сената была назначена на завтра на семь утра. Затем должна была последовать присяга в полках.

Карамзин обратил внимание, что Николай, подписывая манифест, нервничал; позже он объяснил это предчувствием завтрашних событий: Николай уже знал от Якова Ростовцева, подпоручика, бывшего камер-пажа, случайно оказавшегося вовлеченным в тайное общество, о восстании, назначенном на 14 декабря.

Наступило 14 декабря. В семь утра присягнул Сенат, и сенаторы разъехались по домам. В Зимний дворец съезжались для присяги придворные. Карамзин приехал со старшими дочерьми (они имели придворное звание фрейлин).

Около десяти часов покинул казармы и двинулся на Сенатскую площадь Московский полк — первый из восставших. Начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Нейгардт доложил об этом Николаю. Николай вышел из Зимнего дворца на площадь. Милорадович — взволнованный, растерянный — сказал царю: «Дело плохо, они идут к Сенату, но я поговорю с ними». К одиннадцати часам утра о начавшихся беспорядках узнал весь Петербург. На Дворцовой и Сенатской площадях стал скапливаться народ. Толпа явно сочувствовала восставшим.

Милорадович обратился к солдатам, призывал уйти за ним с площади, вспоминал, как он ходил с ними в сражения.

Его любили, ему верили, и, видя, что солдаты колеблются, Каховский выстрелил в Милорадовича. Пуля попала в грудь, смертельно раненный генерал стал валиться с лошади. Это был первый выстрел 14 декабря. Стало ясно, что вооруженного столкновения не миновать.

К солдатам вышел с крестом и уговорами митрополит, его прогнали.

Императрица-мать была в страхе за жизнь Николая, который находился на площади. Никто во дворце не мог сказать ей, где он сейчас и что с ним. Чтобы успокоить ее, Карамзин вышел из дворца. Пробиваясь через толпу, гудевшую разговорами и восклицаниями, он пытался возражать тем, кто особенно громко выражал сочувствие восставшим; его не слушали, чуть не избили. Граф Ф. П. Толстой, художник-медальер, оказавшийся 14 декабря на Сенатской площади, вспоминал: «Я вошел на Исаакиевскую площадь у Сената. Гауптвахта стояла во фронте с ружьями на плече; между ними и монументом Петра Великого стояли солдаты Московского полка, не более батальона, состава правильное каре, внутри которого я видел несколько фигур, которых рассмотреть не мог, проходя очень скоро по левой стороне этого каре, кричавших в один голос — кто имя Константина Павловича, кто конституцию и еще какие-то слова, которых в этой массе слившихся голосов расслышать было невозможно. За монументом, проходя к забору строившейся Исаакиевской церкви, где было меньше народа, я увидел стоящего на Адмиралтейском бульваре, лицом к Сенату, молодого, только что вступившего на трон императора, окруженного главным штабом, генерал- и флигель-адъютантами, а возле него Карамзина. Государь был очень бледен».

Между тем прибывали новые войска: восставшие вставали возле памятника Петру, верные царю — у Зимнего дворца. В три часа зашло солнце, на город спускались сумерки. Зловеще шумела толпа на площади и другая, не пропускаемая полицией, на подходах к ней, за спиной верных Николаю частей, которые, таким образом, оказались окруженными. Надо было действовать. Несколько кавалерийских атак на каре были отбиты. Николай приказал готовить к бою артиллерию. В начале пятого грянул первый орудийный выстрел. Через час на площади оставались только убитые и тяжелораненые. В шесть часов Николай вернулся во дворец.