Карамзин — страница 40 из 112

«Позвольте мне попенять вам, — пишет Кутузов. — Я слышу совершенно от посторонних людей, что книга моего друга сделала и меня подозрительным, яко бы участвовавшего в сочинении оныя. Сие простирается даже так далеко, что в Москве справлялись от полиции, скоро ли я возвращусь и не возвратился ли уже? Но вы ничего мне о сем не пишете. Сие некоторым образом непростительно. Легко бы статься могло, что я, не зная сих обстоятельств, приехал прямо в руки ищущих меня. Хотя совесть моя чиста, хотя собственныя мои письмы к нещастному моему другу, ежели токмо суть они в руках правления, суть неложные мои оправдатели; но при всем том неблагоразумно со стороны моей подвергаться опасности, ежели я могу избежать оныя. Пожалуйте, уведомьте меня обстоятельно. Ежели со мною захотят исполнить пословицу: „без вины виноват“, — да будет святая Божия воля. Ежели и мне запретят въезжать в столицы, право, буду доволен. Но ежели прострут мщение далее сего, то лучше жить на хлебе и воде в свободе, нежели сидеть в заточении. Люблю мое отечество, люблю до бесконечности, но не желаю быть бесполезною жертвою неправосудия».

О своем решении издавать журнал Карамзин рассказал Дмитриеву и попросил помочь ему своим участием в нем. Дмитриев пишет в своих воспоминаниях: «Уступая его желанию, я вверил ему рукописное собрание всех моих безделок, еще не напечатанных, для подкрепления на первый случай журнального его запаса».

Кроме того, Дмитриев познакомил Карамзина с Гаврилой Романовичем Державиным, в дом которого был вхож. Державин жил в Петербурге в ожидании решения своей судьбы после того, как был снят с должности тамбовского губернатора, отдан под суд, затем в результате более чем годового расследования оправдан Сенатом, но оставлен не у дел. Сам Державин и все окружающие предполагали, что в возмещение напрасно свалившихся на Державина гонений со стороны императрицы должна последовать значительная милость. Ожидание длилось уже почти год.

Карамзин, сообщает Д. Н. Бантыш-Каменский, обратил на себя внимание Державина «умными, любопытными рассказами», и тот «одобрил его намерение издавать журнал и обещал сообщать ему свои сочинения».

Во время одного из обедов у Державина произошел случай, очень запомнившийся Карамзину и Дмитриеву. Речь зашла о французской революции. О том, каковы были взгляды на нее Карамзина, известно. Во время разговора жена Державина Катерина Яковлевна, возле которой сидел Карамзин, несколько раз толкала его ногою. Он не мог понять, в чем дело. После обеда она подошла к Карамзину и сказала, что хотела предостеречь его, так как среди гостей был петербургский вице-губернатор П. И. Новосильцев, женатый на племяннице известной наперсницы Екатерины Марьи Перекусихиной: таким образом, неосторожные речи могут в тот же день стать известны императрице. Бантыш-Каменский отмечает и то, что среди обычных гостей Державина ни у кого, кроме самого хозяина, Карамзин поддержки и сочувствия не встретил: «Посторонние лица, посещавшие Державина, гордясь витиеватым, напыщенным слогом своим, показывали молчанием и язвительною улыбкою пренебрежение к молодому франту, не ожидая от него ничего доброго».

Карамзин пробыл в Петербурге три недели и затем выехал в Москву. Он ехал по Петербургскому тракту, и при названии очередной станции невольно возникали в памяти главы книги Радищева.

Путешественнику, возвращающемуся издалека, обычно представляется, что он вернется к тому же, что покинул: в воспоминаниях все остается неизменным, память и воображение подчинены не столько разуму, сколько сердцу. Вряд ли Карамзин предполагал, что отношение Плещеевых к нему в чем-либо переменилось, так же как и дружба Петрова. Насчет Петрова он был прав, но Настасья Ивановна переживала глубокую обиду на него и была готова чуть ли не порвать с ним.

Об этом Карамзин мог бы узнать из ее письма, которого не получил, так как оно было написано и отправлено в Берлин Кутузову с просьбой переслать адресату, поскольку в Москве не знают, где он находится. Само письмо не сохранилось, однако в Московском почтамте следили за перепиской московских масонов и с их писем снимали копии; по перлюстрационной копии оно стало известно историкам. Датировано письмо 7 июля 1790 года.

«Хотя ты, любезный друг, — писала Настасья Ивановна, — и запретил нам писать к тебе, однако я никак не могу сама себя лишить сего удовольствия. Согласно ли одно с другим? Сам же пишешь, что письма наши делают тебе удовольствие, и потом говоришь: „Не пишите ко мне!“ Я знаю сей резон, — ты пишешь, чтобы мы не писали, точно для того, чтоб мы не послали твои деньги к тебе. La delicatessen très mal placée[4], или лучше сказать, что ты никогда не бывал другом нашим. Ежели чьи одолжения нам в тягость, то уж верно тех людей мы не любим. Да теперь мы уже Вам и Вы нам деньгами не должны никак; а ежели за что-нибудь считаешь дружбу нашу, то за оную только дружбой плати. Но я уверена, и уверена совершенно, что проклятые чужие краи сделали с тебя совсем другого: не только дружба наша тебе в тягость, но и письмы кидаешь, не читав! Я в том столько уверена, как в том, que j’existe[5], потому что с тех пор, как ты в чужих краях, я не имела удовольствия получить ни единого ответа ни на какое мое письмо; то я самого тебя делаю судьею, что я должна из оного заключить: или ты писем не читаешь, или так уже презираешь их, что не видишь в них ничего, достойного для ответа. Бог с тобою, будешь раскаиваться, да поздно! Я только скажу, что письмо твое от 11 мая из Парижа столько для меня огорчительно, что я в жизни моей никаким так не огорчалась. Ежели это письмо прочтешь, то увидишь, что мне чрезмерно грустно. Прости, подписывать не хочу для того, что ты совершенно не стоишь того, чтоб я была другом твоим за все твои письма, а особливо за последнее от 11 мая; а иначе подписать не могу, потому что любовь моя все еще чрезвычайная к неблагодарному, как ни стараюсь истребить оную из сердца. Не я одна, но всяк то ж тебе скажет, каково последнее письмо. Прочти да рассмотри хорошенько себя не для нас, а для самого себя. Ежели ты с мыслями писал это письмо, то очень много надобно тебе назад оглянуться и подумать, что ты был в Москве, какое имел сердце и как мыслил; не то из тебя проклятые чужие краи сделали. Ежели ж писал ты без мыслей, то видно, что ты очень мало нас любишь. Дай Бог, чтобы мои предвещания были пустые. Прости. Христос с тобою».

В этом письме есть приписка А. А. Плещеева, которой он постарался хоть сколько-нибудь сгладить резкий тон письма Настасьи Ивановны: «А я любезному и милому моему другу скажу, что его очень люблю. Пишу для того к тебе мало, что, думаю, уже сие письмо тебя в Лондоне не застанет; второе, что я тебя месяца чрез полтора дожидаюсь в Знаменское; следовательно, словами тебе изъясню мою любовь и обниму любезного моего друга Николая Михайловича, которого дружба мне бесценна».

Письмо Карамзина Плещеевым из Парижа от 11 мая неизвестно, как и другие его письма им. Но о том, что ее особенно обеспокоило в этом злополучном письме Карамзина, Настасья Ивановна рассказала Кутузову: «Получили мы письмо от Николая Михайловича, совсем на него не похожее; а как я люблю душу его, то меня чрезвычайно сие беспокоит… Его словами скажу, меня беспокоит одно только это слово: „Я вас вечно буду любить, ежели душа моя бессмертна“. Вообразите, каково, ежели он в том сомневается! Это ежели меня с ума сводит!»

Впоследствии мотив, что «проклятые чужие краи» сделали Карамзина «не таким», «совсем другим», станет главным в обсуждениях братьями-масонами его литературной деятельности, в которых примут участие и Кутузов, и многие другие.

В Москве Карамзин встретился с Петровым. Встреча была грустная, у Петрова начиналась болезнь, которая три года спустя свела его в могилу. «Сердце мое замерло, когда я увидел Агатона. Долговременная болезнь напечатлела знаки изнеможения на бледном лице его; в тусклых взорах изображалось телесное и душевное расслабление; огонь жизни простыл в его сердце, томном и мрачном. Едва мог он обрадоваться моему приезду, едва мог пожать руку мою, едва слабая, невольная улыбка блеснула на лице его, подобно лучу осеннего солнца…»

Кроме Петрова Карамзин ни с кем в Москве больше не встречался: Новиков находился в деревне, с другими же членами новиковского масонского кружка он, видимо, просто не захотел увидеться и сразу же уехал к Плещеевым в Знаменское.

Еще до его приезда Настасья Ивановна получила ответ от Кутузова, где он писал и о Карамзине. Письмо Кутузова, видимо, шло не через Московский почтамт, потому что его нет среди перлюстрационных копий. Наверное, Кутузов в этом письме рассказывал, что Карамзин восхищался какими-то сторонами заграничного быта и делал сравнения не в пользу России. Настасья Ивановна, вообще склонная к преувеличениям («Я никогда щастья себе не воображаю, мучусь заранее и не знаю, что мучительнее: то ли воображение, или настоящие несчастия; так живо я себе все дурное представляю», — признавалась она), во всем искала и находила подтверждение своим собственным мыслям, сомнениям и опасениям. Именно так прочла она письмо Кутузова и отвечала ему: «А что Вы пишете про нашего общего друга — милорда Рамзея, то, к несчастию, я почти всего того же ожидаю. Вы так написали, как бы Вы читали в моем сердце… Вы пишете, что он будет навсегда презирать свое отечество, — и сама сего смертельно боюсь. А как я составляю часть того ж, то и меня, стало, будет ненавидеть. Горько мне сие думать. Вы говорите, чтобы я ему простила сию слабость. Это уже не слабость, а более; чувствую, к стыду моему, что я на него буду сердиться и мучить себя стану… Полно мне о сем писать; а скажу Вам только то, что я, увидев Рамзея, не стану с ним говорить о его вояжах. Вот моя сатисфакция за его редкие письма; а ежели он начнет, то я слушать не стану. Ежели будет писать — читать не стану, и первое мое требование, дабы он не отдавал в печать своих описаний».