адывает источник сего страшного зла: „порок в физическом воспитании и в образе жизни. Люди, не могущие о самих себе иметь нужного попечения в болезнях, могут ли иметь хороший присмотр за слабыми существами, находящимися в беспрестанной болезни, то есть во младенчестве? Какое счастие для России, если найдется способ отвратить такую гибель (266–276)!“. Одним словом: она хотела благоденствия земледельцев; хотела, чтобы, осыпанные изобилием Природы, среди многочисленных семейств своих, они трудились для наслаждения и под смиренным кровом сельских хижин, где любит обитать спокойствие, не завидовали великолепным градским палатам, где часто праздность и скука изнуряет сердце; она хотела, чтобы трудолюбие, зернистые колосья, золотые нивы, полные житницы были для них истинною роскошью!
Как от успехов земледелия цветут поля и села, так среднее политическое состояние украшает грады (377). Обогащая государство торговлею и художествами, представляя ему новые источники общественного избытка и силы, оно не менее полезно и для успехов земледелия, имея нужду в его плодах и щедро награждая за них селянина (377). Премудрая чувствует необходимость особенных законов для городских жителей, для определения их прав и выгод (393), для ободрения их промышленности и трудолюбия. Каждая мысль ее о сем предмете есть важная истина для законодателей. „Торговля бежит от притеснений и царствует там, где она свободна; но свобода не есть самовластие торгующих в странах вольных; например, в Англии они всего более ограничены законами (к этому положению Карамзин дает собственное примечание: ‘О свободе торговой можно сказать то же, что о свободе политической: она состоит не в воле делать все полезное одному человеку, а в воле делать все невредное обществу’), но законы эти имеют единственною целию общее благо торговли, и купечество в Англии процветает (317–322)“. — Сей же род людей прославляет государство науками (377), имеющими влияние и на благо других состояний.
Цветущие села и города должны быть безопасны от внешних неприятелей, которые огнем и мечом могут превратить их в гробы богатств и людей: образуется воинское состояние, училище героев, древний источник гражданских отличий, названных правами благородства или дворянства (365). Гражданин, для общего блага жертвующий не только спокойствием жизни, но и самою жизнию, есть предмет государственной благодарности; ее мера есть мера услуг его, герои, спасители отечества, были везде первыми знаменитыми гражданами, пользовались везде особенными правами (361). Но чем же наградить воина, умирающего на поле славы? Народная признательность изобрела средство быть вечною, награждая отца в сыне: почесть важнейшая мраморных памятников! Итак, право наследственного благородства есть священное для самого рассудка, для самой философии — и полезное для общества: ибо дети знаменитых мужей, рожденные с великими гражданскими преимуществами, воспитываются в долге заслужить их личными своими достоинствами (374). Честь и слава, по словам бессмертного Монтескье, есть семя и плод дворянства. Хотя первым источником оного были издревле одни воинские добродетели; но как правосудие нужно не менее победе для государственного благоденствия, то оно также может быть отличием сего рода людей (368), сих главных стражей отечества вне и внутри его. Но славные права дворян, их не менее славные обязанности всегда ли будут только жребием некоторых счастливых поколений? Нет: добродетель с заслугою сообщают благородство (363) — вещает Екатерина — и таким образом открывает путь славы для всех состояний. Что можно приобрести достоинствами, то можно утратить пороками: монархиня означает и те и другие. Если человек, который долгое время был для сограждан примером нравственного совершенства и любви к отечеству, рукой государя возводится на степень дворянства: то можно ли стоять на ней изменнику, вероломному, лживому свидетелю? Он свергается в толпу народную, где гражданское правосудие знаменует его стыдом и бесчестием (371)…
Предложив в сем Наказе самую лучшую основу для политического образования России, Екатерина заключает его священными, премудрыми мыслями, которые, подобно Фаросу, в течение времен должны остерегать все монархии от политического кораблекрушения. Сограждане! да обновится внимание ваше: се глас вечной судьбы, открывающей нам причину государственных бедствий!
„Империя близка к своему падению, как скоро повреждаются ее начальные основания; как скоро изменяется дух правления, и вместо равенства законов, которое составляет душу его, люди захотят личного равенства, несогласного с духом законного повиновения; как скоро престанут чтить государя, начальников, старцев, родителей. Тогда государственные правила называются жестокостию, уставы принуждением, уважение страхом. Прежде имение частных людей составляло народные сокровища; но в то время сокровище народное бывает наследием частных людей, и любовь к отечеству исчезает (502–566). — Что истребило наши две славные династии? говорит один китайский писатель: то, что они, не довольствуясь главным надзиранием, единственно приличным государю, хотели управлять всем непосредственно и присвоили себе дела, которые должны быть судимы разными государственными правительствами. Самодержавие разрушается, когда государи думают, что им надобно изъявлять власть свою не следованием порядку вещей, а переменой оного, и когда они собственные мечты уважают более законов (510–511). — Самое высшее искусство монарха состоит в том, чтобы знать, в каких случаях должно ему употребить власть свою: ибо благополучие самодержавия есть отчасти кроткое и снисходительное правление. Надобно, чтобы государь только ободрял и чтобы одни законы угрожали (513–515). Несчастливо то государство, в котором никто не дерзает представить своего опасения в рассуждении будущего, не дерзает свободно объявить своего мнения (517). — Все сие не может понравиться ласкателям, которые беспрестанно твердят земным владыкам, что народы для них существуют. Но мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что мы живем для нашего народа. Сохрани Боже, чтобы, по совершении сего законодательства, какой-нибудь народ на земле был счастливее российского! Тогда не исполнилось бы намерение наших законов: — несчастие, до которого я дожить не желаю (520)!“».
Заключает Карамзин свою оценку личности идеального образа Екатерины-монархини энергичной хвалебной характеристикой.
«Я верю своему сердцу, — говорит Карамзин, — ваше, конечно, то же чувствует… Сограждане! сердце мое трепещет от восторга: удивление и благодарность производят его. Я лобызаю державную руку, которая, под божественным вдохновением души, начертала сии священные строки! Какой монарх на троне дерзнул — так, дерзнул объявить своему народу, что слава и власть венценосца должны быть подчинены благу народному; что не подданные существуют для монархов, но монархи для подданных? Мы удивляемся философу, который проповедует царям их должности; но можно ли сравнить его смелость с великодушием самодержавной Екатерины, которая, утверждая престол на благодарности подданных, торжественно признает себя обязанною заслуживать власть свою? Ядовитая лесть, которая вьется и шипит вокруг государей, могла ли уязвить такое геройское сердце? Нет! гнусный гад, пресмыкаясь во прахе, не ужалит орла, под небесами парящего!.. И это великое движение пылкой души, эти в восторге произнесенные слова: „сохрани Боже, чтобы какой-нибудь народ был счастливее российского!“ не суть ли излияние и торжество страстной добродетели, которая, избрав себе предмет в мире, стремится к нему с пламенною ревностию и самую жизнь в рассуждении его ни за что считает? Так, Екатерина преломила бы скипетр царский, свергла бы венец с главы своей, возненавидела бы власть свою, если бы они не служили ей средством осчастливить россиян!»
Нынешний читатель с его осведомленностью в русской истории может увидеть в последней фразе Карамзина пророчество о том, какое решение своей судьбы примет Александр I в завершение царствования, в которое, как и бабка, он не смог осуществить своих заветных замыслов… Совпадение или откровение?.. Мистика…
Нет сведений о том, прочел ли император «Историческое похвальное слово Екатерине II» и каково было его отношение к нему. Но Карамзину «как знак монаршего благоволения» была пожалована табакерка с бриллиантами.
В воспоминаниях многих москвичей сохранилось ощущение, что не было в Москве более веселого времени, чем первые годы царствования Александра I. Ф. Ф. Вигель проводил лето в подмосковном имении графа И. П. Салтыкова, московского главнокомандующего, Марфине. «Это было в первые месяцы владычества Александра, когда в воображении подданных он был еще прекраснее, чем в существе, когда все стремились ему уподобиться, когда исчезли ужасы, погасли зависть и вражда и, возлюбив друг друга, все русские мечтали только о добре… В первый раз был я совершенно свободен, в самое благоприятное время года, в прекрасном поместье, где жили непринужденно и одни веселости сменялись другими».
В числе «веселостей» в Марфине были и любительские спектакли: разыгрывались оперы, водевили. Кроме популярной и любимой тогда оперы Паизиелло «Прислужница-хозяйка», музыкальной комедии Аблесимова «Мельник, колдун, обманщик и сват» и двух комедий Мариво был приготовлен сюрприз хозяину. «Всего примечательнее, — рассказывает Вигель, — была пиеса, интермедия, пролог или маленький русский водевиль под названием: „Только для Марфина“, сочинение Карамзина. Содержание, сколько могу припомнить, довольно обыкновенное: деревенская любовь, соперничество, злые люди, которые препятствуют союзу любовников, и нетерпеливо ожидаемый приезд из армии доброго господина, графа Петра Семеновича, который их соединяет, потом великая радость, песни и куплеты оканчивают пиесу. Так как все роли были коротенькие, то одну из них, роль бурмистра, мне поручили. Я надел русский кафтан, привязал себе бороду и старался говорить грубым голосом». Текст водевиля не сохранился, за исключением завершающих пьесу куплетов, но, судя по ним, это была изящная, по-водевильному остроумная и веселая игрушка.