Карантин — страница 17 из 35

безразлично. - Вы ошибаетесь, Боря, ах, как вы ошибаетесь! Я люблю, люблю горячо и бескорыстно, люблю много-много лет, их - этих лет - теперь даже и не сосчитать, но любовь моя иного, чем у вас, свойства. - Плоские кошачьи глаза его округляются, сразу меняя цвет и выражение: в них явно проглядывает едва ощутимая грусть. - Вы, Боря, привязаны к конкретному существу, к живой сиюминутной плоти, я же - к единому облику во времени и пространстве. Вам этого не понять сейчас, но когда-нибудь потом вам станет ясно, что это такое. А сейчас вам надо жить, Боря, просто жить и делать иногда из этой жизни хоть какие-то выводы. В этом мире смертельных уловок трудно выйти из происходящей игры; кто выходит, тот гибнет, это - закон. Поэтому каждый находит себе допустимую правилами передышку, одна из которых - любовь. И совсем неважно, к чему и к кому... Смотрите! Там - за порогом тамбура, впереди нас, в полосе отчуждения, словно выпорхнула из-под земли стайка экзотических бабочек: по зеленому полю, вдоль леса кружится цирковая карусель. Гимнасты и акробаты в разноцветных трико, молниеносно сменяя комбинации, то и дело возносятся над кустарником замысловатыми пирамидами. Мячи и обручи жонглеров перекатываются по умытому небосводу, наподобие колесниц фейерверка. Немного поодаль от них болезненно высокого роста клоун с тяжелой челюстью щелкунчика, стоя в окружении пестрого выводка лилипутов, старательно выстраивает на крохотной гармонике "Хотят ли русские войны?" Где-то там в поднебесьи над всем этим, троекратно усиленный мегафоном, неистовствует оголтелый бас: - Почему Саркисьянца нет на репетиции?.. Пить надо меньше, дорогие товарищи, это вам не кевеэн, а цирк!.. Где силовая пара "Мы за мир"?.. Спать они будут в доме ветеранов сцены, здесь у них обязанность отрабатывать ставку... Слушайте вы, Карузо мимического жанра, если вас не устраивает моя программа, переходите в киномассовку... Итак, все за работу, через пять минут проверю... Все происходящее сейчас передо мной почти неправдоподобно. Но за эти дни я прошел через такой бред, что уже разучился чему-либо удивляться. Правда, теперь во мне начинает зреть еще неясное пока предчувствие ожидающей меня впереди цели, к которой я медленно двигаюсь как бы по конусной спирали миражей и видений. - Вот видите, Боря, - вздыхает за моей спиной Иван Иванович, - у всякой иллюзии есть своя изнанка. Воздушному созданию из-под купола приходится стирать бельишко, а чародею с красной строки платить взносы в профсоюзную кассу. Но от этого обаяние платного чуда не становится менее привлекательным. Знаете, что Тертуллиан сказал о Спасителе: "И Он был распят, и на третий день воскрес, и это была правда, поскольку это невозможно". Неправда ли, бесподобно? Посмотрите-ка на тех бражников; куда только подевались их недавние печали? Созерцание чуда совершенно переменило их! Я смотрю и не верю своим глазам: трое на гребне кювета преображаются до неузнаваемости. С немым благоговением взирают они на внезапно возникшее зрелище. Что-то почти мистическое проглядывается в их отрешенных лицах. - Грандиозно! - в полузабытьи шевелятся тонкие губы бывшего лагерника. Феноменально! - Дают! - не то восхищается, не то негодует другой собутыльник. - Ну, молотки! - Первый класс! - невольное почтение вытягивает старшину по стойке "смирно". - Парад але называется. Не успеваю я подумать, что хорошо бы выпить сейчас еще чего-нибудь, как из-за моей спины ко мне выплывает полный стакан, любезно протянутый Иваном Ивановичем: - Будьте здоровы, Боря, это вам не повредит. Не знаю, право, каким пойлом поит он меня на этот раз, но только, подняв глаза, я чуть не вскрикиваю от удивления и неожиданности. Картина внизу, словно по волшебству диапозитива, резко меняется. Еще мгновение назад восторженно созерцавшая текущее перед ними зрелище троица являет сейчас собою стройную пирамиду: в широкие плечи апоплексика упираются ноги его горемычного партнера, который, в свою очередь, держит на себе вытянувшего руки по швам старшину. Вдохновенное лицо старшины озарено нездешней целеустремленностью: - Але гоп! - кричит он, вынимая из кармана галифе клейменную знаком смерти бутылку. - Откупорка в воздухе по желанию публики! - Пробка летит вниз, горлышко тонет в волевых губах. - Коньяк три косточки, высший класс! - Главное, ребята, - вторит ему другой, принимая от него посудину, сердцем не стареть! - Где наша не пропадала! - хрипит нижний, и бутылка, сквозь которую уже струится солнце, летит в сторону. - Однова живем! Словно в сомнамбулическом забытьи, они, одну за одной, проделывают множество гимнастических фигур, настолько замысловатых, что вскоре завороженные их действом циркачи выстраиваются вокруг них восторженным полукругом. Разинув крашеные рты, мастера по-детски глазеют на трех хмельных чародеев, бездумно игнорируя взывающий к ним через мегафон бас: - Прошу по местам! Акробатов не видели? После чистого денатурата люди совершают и не такое. Саркисьянц, вы что? решили перенять опыт? Я уволю вас без выходного пособия, и уже никакие справки из психдиспансера вам не помогут! Коверные, прошу заняться делом, это лучшее средство от похмелья! Группа ассистентов, возьмите себя в руки, вы когда-нибудь пили что-либо крепче молока? Попробуйте, и вы перевернете мир. Среди вереницы броско раскрашенных лиц я сразу же выделяю одно единственное лицо, принадлежащее маленькой лилипутке в голубом трико. Сквозь прозрачный нейлон мне видны ее фарфоровые очертания, крохотная грудь, темное пятнышко впадинки внизу живота. Затаенные в гнездах ресниц глаза карлицы обращены в мою сторону, и мне явственно видится в них зов и желание. "Да, да, - мысленно кричу я ей, и сердце мое при этом срывается и летит в пропасть, - я тоже!" "Когда? - ликующе сияет вся ее детская суть. - Где?" Я: - "Сейчас... Везде". Она: - "Конечно!" Я: - "Не боишься?" Она: - "Нет!.. Нет!" Я: - "Иди... Иди сюда". Я тянусь было к ней, но тут между нами вырастает квадратный, похожий на выставочного робота человек с мегафоном через плечо, и зычный голос его раскалывает тишину: - Не мешайте товарищам культурно развлекаться на лоне природы! Займитесь делом! К сожалению, Саркисьянц, для вас заразительны лишь дурные примеры, такой класс вам не под силу! Силовая пара "Мы за мир", предупреждаю, пенсии олигофренам выплачивают в собесе, в цирке надо работать! Прошу разойтись по местам! Пестрое каре бросается врассыпную, и человек-робот, подхватив на руки мое сокровище, торжественно несет его сквозь кустарник. "Прости меня, - взывают из-за его массивного плеча глаза лилипутки, - ты же видишь! Прости меня!" "Я найду тебя! - тянусь я вслед ей. - Обязательно!" "Спасибо, - сияет она. - Я жду..." Я облегченно смежаю веки, мне хочется сохранить в себе незамутненным ее образ и ее прощальный зов. - Раз, два, три, - продолжает резвиться старшина, - але, гоп! - Ведь мы ребята, - вторит под ним партнер, - ведь мы ребята семидесятой широты. - Сам пью, сам гуляю, - напрягается внизу третий, - мы люди простые, нам бы грОши... Голос человека-робота уже ниспадает, кажется, прямо с неба! - Пить вредно, Саркисьянц, вы только что сами в этом убедились. Но если бы вы умели хотя бы сотую долю того, что они, я бы получал свои триста со спокойной совестью. По местам!.. Начали!..

XIX

Сквозь плотно смеженные веки я чувствую, как меня проникает чей-то изучающий взгляд. Взгляд чужой, настороженный, пристальный. Я чуть расклеиваю ресницы, чтобы исподволь разглядеть сидящего рядом со мной человека. В полутьме слабо освещенного купе постепенно выявляется треугольное лицо с глубоко запрятанными в отечные складки кожи пронзительными глазами. Затем, из темноты за его спиной, обозначаются ящики-соты, забитые казенно опечатанными конвертами, зарешеченные оконца под самым потолком, сортировочный стол у торцовой стены помещения. Связав мысленно зрительную информацию воедино, я заключаю, что нахожусь в почтовом вагоне. - Как я сюда попал? - притворяться спящим теперь уже не имеет смысла. Каким образом? - Вас оставил здесь какой-то гражданин в смокинге. Он сказал, что придет за вами, как только вы проснетесь... Слишком уж вы были нехороши... совсем нехороши. - А вы кто, проводник? - Нет, я здесь живу. - То есть, как? - Очень просто... Вернее, не так уж просто... Но у меня нет другого выхода. - Не понимаю. - Видите ли, - мнется тот и лицо его от смущения отекает еще сильнее, мне негде жить... Боюсь, вам это покажется довольно странным... Это трудно объяснить. - Да уж валяйте! - милостиво разрешаю я, откидываясь на подушку. - Спешить мне все равно некуда. - Если с самого начала... - С самого. Я снова закрываю глаза, и, сквозь обволакивающую меня дрему, моя память принимается записывать его неторопливую, с глухотцой речь: - Простите, но мне придется сделать маленький экскурс в далекое прошлое моей судьбы. Без этого вам трудно будет составить себе понятие, как я дошел до жизни такой... Родился я сорок три года назад, под Москвой, в Химках, в водонапорной башне. Да, да, не удивляйтесь, это была обычная водонапорная башня, приспособленная под временное жилье. Пробили, знаете ли, окно в виде амбразуры, оборудовали рядом кабиночку для отхожего места, вынесли кое-какое липшее железо и, в результате, получилась вполне сносная площадь для вселения. В этой башне из слоновой кости исполкомовской сообразительности я и прожил почти всю свою сознательную жизнь. Родители мои, учителя-словесники, истинные рыцари революции (отец, святая душа, даже, кажется, что-то штурмовал, не помню точно что, Перекоп или Зимний), относились к своим житейским невзгодам стоически. О том, чтобы добиваться более сносных жилищных условии, в нашей семье не могло быть и речи. Трущобы Лондона и бидонвили Парижа ежедневно и ежечасно взывали к взыскующей совести моих стариков. Высокое классовое самосознание, хотя отец мой происходил из купеческой семьи, а мать была потомственная гувернантка, предохраняло их от чванства и буржуазного перерождения. Я рос в атмосфере неувядающих идеалов борьбы за лучшее будущее человечества. Тройка в моем дневнике приравнивалась у нас в семье к вражеской вылазке, а двойка уже вплотную г