Карантин — страница 23 из 35

азговора мы так и не поняли друг друга. В результате мне добавили мои очередные десять со всеми вытекающими отсюда последствиями в виде поражения прав и сто первого километра. Приговор не обескуражил меня, я давно свыкся со своей судьбой, лагерный быт вошел в мою плоть и кровь, мне уже трудно было представить себя в иной жизни. Я жалел лишь о том, что распалась первая ячейка великого дела. Всех моих единомышленников отправили по разным этапам и никогда больше я ничего не слышал о них. Реабилитация застала меня на "пятьсот третьей" под Игаркой. К тому времени труд моей жизни вчерне уже был закончен. После предыдущего провала я думать забыл пользоваться бумагой. Это оказалось не только безнадежно, но и опасно. Я взял на конспиративное вооружение собственную память. Строчку за строчкой, абзац за абзацем заучивал я свою книгу наизусть, и она, наподобие матриц, прочно откладывалась во мне в ожидании ротации и продажи. За лето, которое я после освобождения провел в Игарском порту, где сбивал себе в качестве грузчика запасную копейку на дорогу, мне удалось полностью записать сочиненный труд, перепечатать его на машинке в трех экземплярах и отправить в Москву, в Академию Наук. Лишь теперь, вкусив, как говорится, от горького древа науки, я понимаю, что мне просто повезло. Рукопись моя попала на рецензию к человеку не только добросовестному, но, что самое важное, давнему эсперантисту. Книге был дан ход. Когда я добрался до столицы, ее уже обсудили на Отделении языка и заслали в набор. Казалось бы, чего еще желать? Полное исполнение желаний, превращение, так сказать, гадкого утенка в полноценного лебедя, Алладин и волшебная лампа. Но - вы угадали! - мысль о жене, о Густе не давала мне покоя: где она, что с ней? Я искал ее с одержимостью влюбленного и упорством маньяка. Я обивал пороги самых высоких инстанций, но не гнушался и простыми справочными. В конце концов усилия мои увенчались печальным успехом: мне вручили официальную бумагу, по которой значилось, что Густа, как русская шпионка, была в сорок первом году заключена в Дахау, где впоследствии и погибла. Горю я не поддался. Одиночество только укрепило меня в моей работе. Неисчерпаемые возможности эсперанто в большом и благородном деле взаимопонимания между людьми сделались еще более очевидными. Передо мною открылись многообещающие перспективы. Я много пишу, у меня отдел в научно-исследовательском институте, где директором Геворкян. Да, да, не родственник, не однофамилец, а тот самый Геворкян, с которым я когда-то на следствии не смог найти общего языка. У него поразительная хватка к языку будущего, мы принципиально изъясняемся между собою только на эсперанто, но договориться о чем-либо нам с ним пока что не удалось. Но это, знаете, издержки новой проблемы... С вашего позволения, я закурю.

(* Шлиман - знаменитый археолог и полиглот. *)

XXVI

- Блажен, кто верует, - сочувственно вздыхает Иван Иванович после недолгого молчания, - тому легко живется. Вы счастливый человек. С такой верой в здравый смысл существования жить можно. Жаль только, что человечество не спешит воспользоваться спасительной возможностью вашей методы. - Новизна всегда отпугивает, - самозабвенно горячится собеседник. - Но скоро все поймут, что другого выхода нет. - Буду рад за них и за вас. - Вот увидите, вот увидите!.. Теперь, пожалуй, можно и поспать. Извините. - Спокойной ночи! - Благодарю вас... Уверенные шаги затихают в глубине коридора, дверь чуть слышно отъезжает и на пороге объявляется респектабельная фигура Ивана Ивановича: - Ба, да вы бодрствуете; - Давно. - Я был рядом. - Я слышал. - Занятный экземпляр. - Просто больной. - Ах, Боря, болен - здоров, это все так относительно! - беззвучно посмеиваясь, он опускается на краешек дивана у Бориса в ногах. - Болен мир, в котором мы живем, отсюда все последствия. Паранойя - знамение века. У этого еще не самая опасная форма... Кстати, у меня для вас сюрприз. - С вами не соскучишься. - Я никак не настроюсь принимать его всерьез. Что у вас сегодня? - Поднимайтесь, не пожалеете... Чёрт его знает, что он еще задумал, но я покорно встаю и тянусь следом за ним через коридор и тамбур в чуткую, безветренно затаившуюся ночь. Гравий насыпи звучно отзывается у нас под ногами. Ломкая тень бросается нам наперерез, но, словно споткнувшись, вдруг встает и затем снова отступает в темноту лесополосы. - Проходите, - слышится оттуда. - Только осторожнее. Рядом с Иваном Ивановичем я давно перестал чему-либо удивляться и поэтому воспринимаю случившееся, как должное. Он подает мне руку, помогая перебраться через кювет, после чего мы спешим к мерцающему сбоку от полотна огоньку путевой сторожки. Кинувшийся нам было под ноги пес, едва взвизгнув, черным клубком поспешно откатывается в сторонку. Мой провожатый без стука и по-хозяйски размашисто распахивает дверь: - Степану Петровичу! - Здоровеньки булы, - плечистый старик в застиранной тельняшке не выражает ни радости, ни удивления. - Сидайте. Многоступенчатый агрегат около печи, занимающий почти половину сторожки, не оставляет места для догадок. Кратер чугуна под прессом из опрокинутой сковородки и двух кирпичей бурлит свекольной лавой, хмельным паром устремляясь в змеевик, чтобы затем тоненькой струйкой стечь оттуда по деревянному желобу на дно пузатой трехлитровой банки. Поглощенный укрощением огня в печи, хозяин, не поворачиваясь к нам, кивает в сторону стола, где развернутой батареей выстроилась добрая дюжина бутылок, заткнутым кукурузными кочерыжками: - Угощайтесь... Закусь в ящике. С уверенностью знатока Иван Иванович придвигает одну из них к себе, откупоривает, сливает несколько капель на стол и, чиркнув спичкой, зажигает мутноватую лужицу. Язычок голубого пламени растекается по выщербленной поверхности. - Фирма дорожит своей репутацией, - одобрительно молвит он, разливая содержимое бутылки по стаканам. - Первач экстра класса. Самогон и вправду оказывается выше всяких похвал. Под закуску из соленых помидоров и зеленого лука мы в два приема опорожняем поллитровку и тут же, без пересадки, принимаемся за вторую. - Удивительный вы человек, Иван Иванович. - Окружающее постепенно обнаруживает для меня свои самые радужные стороны. - Когда вы только успеваете со всеми перезнакомиться! Уж вы не чёрт ли? - Нет, - скромно опускает тот глаза. - Моя общительность, Боря, привлекает сердца. В эпоху некоммуникабельности этому, как вы сами успели убедиться, нет цены. - Только ли? - Ну, еще немножко интуиции и везения. - А может быть, и нечистой силы. - Вы верите, Боря, в нечистую силу? - Общаясь с вами, поверишь во что угодно. - Вы мне льстите. - Нисколько. - Мало-помалу я перестаю контролировать себя. - Иногда у меня такое впечатление, что под одеждой вы обросли добротной чёртовой шерстью. Недаром вам все так легко удается. Когда, например, вы успели застолбить эту частную лавочку? - От этой сторожки, Боря, на три версты несет бардой. - Почему этого не почувствовал я? - Мне всего от природы дано немножко больше, чем остальным: зрения, слуха, обоняния. Такие феномены случаются в жизни. - Не верю! - Но это так. - Если так, вы можете сказать, где сейчас находится Мария? - Для этого не надо быть нечистой силой, Боря. - Скорбь его глубока и неподдельна. - Она с Жорой Жгенти. - Где? - С моей стороны это было бы бестактно. - Вы меня предаете, Иван Иванович. - Наоборот - спасаю. - От чего? - От самого себя. - Думаете, спасаете? - Обязательно. - Но для начала я все-таки хочу знать, где Мария? - Всему свой черед... Пейте. Мысль о Марии приходит внезапно и уже не оставляет меня. Я чувствую, как во мне постепенно зарождается въедливый червь ревности. Скорее это даже не ревность, а обида. По крайней мере, она могла бы повременить с очередным адюльтером до Москвы. Почему это надо делать непременно за моей спиной? Что это, извращенная патология, желание пощекотать себе нервы или месть? Как она посмела! Какое имела право? Воображение мое распаляется, рисуя мне картины, одну другой больнее и откровеннее. Я зримо представляю ее себе, всю до подробностей, такой, какой была она в первый день там, в песках, и множество раз после, и жаркое, выжигающее душу оцепенение охватывает меня. Мария, сейчас, с ним, с этим, так же, как со мной, закрыв глаза и улыбаясь? "Нет, нет! - мысленно кричу я, и крик этот рассекает меня насквозь. - Никогда!" - Лейте, - подставляю я стакан, торопясь укротить возникающий внутри ад. Будь оно все проклято! - Может быть, хватит? - Вы меня жалеете? - Нет, Боря, люблю. - Он осторожно накрывает мою ладонь своей. - Вы мне дороже сына, которого, к сожалению, у меня нет. Придет час, когда вы поймете, что я ваш друг, и поверите мне. - Тогда лейте. - Полный? - По завязку. - И сразу спать. - Обстановка покажет. - Пейте... - И себе. - Не откажусь... Ваше! Чугунное солнце загорается у меня в голове, сквозь его раскаленную толщу голоса в сторожке звучат глухо и отдаленно. Обмякшее лицо Ивана Ивановича медленно разрастается, заполняя собою пространство перед глазами. Потолок то падает, то взлетает надо мной, и засиженный мухами газетный козырек вокруг лампочки видится в эти минуты сброшенным в непогоду парашютом. Потом около себя я обнаруживаю хозяина. Тельняшка старика касается моего плеча, седой ежик величественно кренится ко мне и трубный бас его властно обволакивает меня: - Служишь? - Стараюсь, - слова, как мыльные пузыри, летают с моих губ, не задерживаясь в памяти и не осмысляясь. - Только плохо получается. - Что так? - Атмосферный столб давит. - Ишь ты. - Сам-то служил? - Было дело. - Когда? - Давно. Лет тридцать, с лишком. - Где? - В спецчастях. - В конвойных, что ли? - Вроде того. - Много народу перестрелял? - А что тебе до моих святцев? - Не хочешь - не говори. - Дело прошлое. - А помнишь! - Мстительное злорадство источает меня. - По глазам вижу, помнишь! - Еще бы забыть. - Близоруко прищуренный глаз его косит в мою сторону. Оттого и сюда ушел, что память крепкая. - Загадки загадываешь? - Мне, милый, бояться некого. Что было, то быльем поро