Каратель — страница 2 из 53

По всей Земле, в каждом из раздавленных Великим Строительством селений лежат умирающие, и их отлетевшие души больше не спят, убаюканные сытостью и теплом; или борьбой за спасение тела, что отвлекает от вечности не хуже телевизора или деланья денег. Мастера промахнулись. Собственно, они не могли не промахнуться, так было уже не раз, и не раз еще повторится: замерзающий посреди мертвого Красноярска мальчик ищет маму, которая кормила его — и не понимая, куда забрался, рвет собой нити, держащие Важное; тут же сгорая, но уже сделав свое дело.

Задушенная вирусом в подмосковном гуманитарном лагере мама в предсмертном бреду ищет сына — и вспарывает на Той стороне кровеносную систему, питающую силой основу Пирамиды, материнское отчаяние позволяет ей продержаться чуть больше. Есть и такие, как Ахмет — расстреляные по старинке, сожженые лазерами и импульсными установками, испепеленные вспышками чистого ядерного оружия, издыхающие под гроздьями люизитовых нарывов — да и просто заморенные голодом или растерзанные на мясо в вымерших городах.

Эти уже похуже детей и женщин — превратившиеся в чистую ненависть, на одной жажде мести проникающие туда, куда заказан путь даже Хозяину Мастеров и в слепой ярости крушащие все подряд, рвущие само тело Мира; но Мир не против, как не протестует человек, отрезающий излишне отросшие ногти.

Мастера проиграли — ибо вообще начали игру; да еще осмелившись мозолить глаза Тому, кому ничего не стоит перевернуть их жалкий стол и развеять по ветру игроков.

2

Ахмет открыл глаза и заметил непривычное ощущение — левый глаз, похоже, склеило гноем, он не открывался. Попытавшись его протереть, Ахмет не смог поднять руку — вроде бы не привязанная, она никак не хотела отрываться от простыни… хотя, кажется, это сено… Где это я?… На мгновение ему показалось, что сейчас восемьдесят четвертый год, и он на рыбалке в деревне, но в голове тотчас вспухла грозовая туча воспоминаний, уходящая на километры в кровавое небо. Ахмет вспомнил все, и едва не откусил язык, удерживая клокочущее в горле рычание. Примерно час он лежал, все так же глядя в потолок, из глаз его обильно текли слезы — и из здорового, и из ямы на месте выбитого.

Потом внутри стало пусто, совсем как в колодце до Самого Низа, отныне постоянно зияющем под Ахметом. Ахмет бесстрастно побалансировал на его краю — и не увидел различия между «упасть» и «остаться», но за собранным из множества осколков окном кружился снег, и он машинально решил выйти посмотреть. Скинуть ноги с лежанки удалось минут за десять, но в накатившем тупом упорстве он добрался-таки до дверей, шатаясь и хватая корявую стену высохшими руками.

Навалившись всем телом на дверь, замер — мощная боль едва затянувшихся ран чуть не вырубила его; все тело казалось одной сплошной раной.

— Рановато, — Ахмет попытался вслух прокомментировать постигшую его неудачу, но из горла вылетели какие-то совершенно чужие звуки, даже отдаленно не похожие на его голос.

Вернувшись на лежанку, он долго восстанавливал сбитое дыхание; перед глазами роились симпатичные беловатые искорки и шикарные сиреневые круги, плавно меняющие оттенок с фиолетового на голубой. В какой-то момент он понял, что откуда-то знает, как можно выкрутиться и все-таки пойти посмотреть на снег, оставив здесь пришедшее в негодность тело. Отложив в сторону вяло мигающую мысль, что это, в принципе, сумасшествие и надо немедленно прекратить, он дождался в череде этих кругов подходящего и нырнул в его теплое колючее марево, тотчас оказавшись нос к носу с пухлым слоем свежего снега.

Снег издавал сладкий запах, и Ахмет сперва удивился — снег же не пахнет! Или… пахнет? Это недоумение словно прорубило дыру в его голове, и кто-то снаружи влил ему в голову целое ведро детских воспоминаний о снеге — таких ярких, что Ахмет поначалу не на шутку испугался и затряс головой, как чихающая собака. Спохватившись, он торопливо вернулся в тело и принялся рассматривать их одно за другим, боясь, что скоро все кончится. На заднем плане осталась свербеть досада, что не заметил, раззява, как протекал процесс возвращения — надо было запомнить, как это делается: а то так останешься как-нибудь снаружи, в виде голой души, бестолково топчущейся у покинутого тела.

Пришел старик, который, судя по всему, спас ему жизнь и лечил все это время. Ахмет хотел почувствовать к нему что-нибудь теплое и благодарное, но как-то понял, что это не тот случай.

— Да, улым, все верно, — прошамкал старик, садясь подле Ахмета, — теперь ты не будешь чувствовать много такого, к чему привык.

— Зато почувствую много нового… — со злобной грустью усмехнулся Ахмет, — оно мне надо, а, старик? Мне сдается, что ты откуда-то знаешь, кто я и откуда взялся. Знаешь ведь?

— Знаю, улым. Ты жил в Городе, а когда немцы стали вас убивать, ты взял жену и пошел сюда. Ты хотел сделать здесь то, что немцы сделали с тобой и твоими друзьями.

Ахмет оцепенел — простая, даже примитивная точка зрения старика вдруг осветила его жизнь с неожиданной стороны.

Как просто, — мелькнуло в его загудевшей котлом голове. — На самом деле, как все просто.

— Ты шел сюда убивать здешних людей, а Тенри остановил тебя, — спокойно, словно бы и не осуждая, произнес старик.

— Я напоролся на охрану дороги. Их там в это время не должно было быть… — пояснил Ахмет, чувствуя, как откуда-то подымается черно-багрововая пена ярости, заполняя гулкую пустоту внутри.

Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…

— Нет, улым, это был Тенри.

— Ты че мне паришь, пень старый! — зарычал Ахмет, перекосившись от боли, — какие в пизду тенри, хуенри! — однако тут же сник и расслабился, — ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.

— Да, — неожиданно согласился старик, — ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той — без тела. Теперь ты багучы, как я.

— Че? — ошеломленно процедил Ахмет, — че ты там мелешь, старый?

— Тенри сломал твое старое тело и дал новое.


Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо — тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше — тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила за что зацепиться.

Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе — почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков — для чего? Чтобы — что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком — мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось — незачем.

От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета — при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе — боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен — ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.

Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.


К сроку лег снег, и это отразилось даже на рационе двух единственных халявщиков поселка. Когда свежего мяса наелись все, Яхье и чужому начали то и дело отправлять то неплохие куски косули, то по целому зайцу. По идее, со жрачкой скоро должно было стать еще лучше — когда станет озеро, в поселке будет завались жирного деликатесного сырка и сига, а уж чебака станет совсем невпрожор и им начнут кормить собак. Но у каждой палки два конца. Зимнее изобилие также означает войну: слишком много людей хотят кушать и продавать эту рыбу, и каждый выход на лед будет означать смертельный риск.

Озеро стало за одну безветренную ночь, сразу же покрывшись снегом. В это утро Ахмет проснулся и резко сел на лежанке, неожиданно ощутив, что сегодняшний день будет особым. В нем будет нечто, имеющее смысл для него самого. Может быть, даже цель. Боясь спугнуть это хрупкое предчувствие, он принялся нарочито четко следовать установившемуся распорядку: дошел до озера, расколотил хрупкую корочку под пушистым одеялом и тщательно вымылся, ощущая вместо бодрящего холода растущий изнутри жар, с радостным предчувствием угадывая в нем не болезненный прорыв ждущего нас пекла, но огонь боя, выстрела, крови врага.

Осторожно неся это ощущение обратно, Ахмет вдруг выпрямил привычно согнутую спину. Он больше не чувствовал себя гирляндой простреленных потрохов, развешанной на хлипком костяке и перестал дрожать над бережно сохраняемым настроением. Странное дело: настрою это нисколько не повредило, напротив — к двери землянки Ахмет вернулся другим. Ледяное спокойствие сверху и обманчиво ровный доменный жар внутри. Потеряв все мысли, Ахмет замер перед дверями, ожидая Яхью; он откуда-то знал, что старик сейчас выйдет.