Каратели — страница 52 из 59

Ну, как, отец, чем не московский процесс? Вот рассказал и сам наконец понял, можешь не объяснять: дядька нужен, чтобы страна в ваши московские дела полностью поверила. Вот, вот, нужен фон, достаточно густой. Если рядом, если соседи – враги, везде враги, шпионы, то уж что говорить про Москву!..

– Я вот смотрю и соображаю, кем стал мой сын.

– Что, вполне созрел для такой «парилки»? Да, вот только нас уже Гитлер свел, сжил со света. Я и говорю: на пару стараетесь, работаете. Не один, так второй…

– Что ты мне своим «лысым доцентом» тычешь в рожу? Мало ли перегибов на местах! Вредителей. Я, что ли, виноват, что мы строить зачали в такой стране и с таким народом? Тут скоро и меня самого оговорят. Уже добиваются, чтобы сам на себя клеветал.

– Это кто же посмел? Что, неужто «лысый доцент»? Неужто он?

– Клеветали на Ленина. Когда требовали явки в суд. (Ну, где клеветали, а где не клеветали – мне это лучше, чем кому другому, известно.) И немецкого шпиона, и ту же охранку (вот именно, охранку!) предъявляли. Что ж, мы должны были отдать Ильича? Как будто что-то имеет значение, когда речь вообще о том, чтобы перевернуть, заново написать историю.

– Слушай, слушай… А ведь ты мог и Ленина обвинить на каком-нибудь «процессе»?

– Заговорил, изменник!

– Не я заговорил. Я только пересказываю. Не хотел, но раз ты начал… Твои четыре года в Костино да Курейке, аж до самой революции, – знаешь, как их политические зеки по дням изучили. Лучше, чем ваш институт марксизма-ленинизма. Мол, отчего Сталин не убегал на этот раз, даже попытки не делал и вообще – ни звука, ни слова написанного: как и нет его? Целых четыре года, аж до февральской революции! А не оттого ли, что жандармы снова потребовали от Кобы службы, а уже не хотелось? Стал членом ЦК, заметен, на виду – выдадут, если снова отмахнется от жандармов, ну а революционеры с такими не церемонились. Вот там, тогда и возненавидел люто тех, кого в 37-м под нулевку срезал. За весь тот страх и безвыходность, когда, может, и повеситься хотелось.

– Вот уже до чего договорился! И это – сын?

– Не я, старые революционеры, они без конца обсуждают там, что да как и почему так получилось, что всех, всю революцию ты загнал в Сибирь. Куца тебя загоняли. Мертвые мослы их без конца перемывают твои живые кости: когда и кем был Сталин. И кто ты на самом деле. Вот что это за бакинская история? С Шаумяном. Правда, что тебя хотели судить бакинские рабочие? Партийным судом. За то, что ты будто бы из зависти к авторитету Шаумяна выдал его полиции. Это где-то в 909-м, что ли.

– Клевета. Ты что не знаешь, что правду конвоируют батальоны лжи? Да меня самого тут же сослали.

– Правильно. Чтобы спрятать концы. У них там на все есть объяснение. Я ничего не утверждаю. Еще этого мне недоставало: чтобы отец мой (отец все-таки) оказался агентом охранки!

– Спасибо, сын, хоть за это! Знаешь, как я измучился. Просыпаешься и ощупываешь руками стены. Клетка! Кругом враги. И чужие, и свои – враги. Даже мертвые предают. Даже те, прах которых в Кремлевской стене. Вдруг узнаешь: и этот такое про тебя сказал, говорил!.. Знал бы ты, как тяжело всегда одному!

– Стащил! Украл! Сапоги, идею коллективизации спер, план индустриализации, идею, имя… У левой оппозиции, у правой, у Троцкого, у Зиновьева, у Бухарина, у Рыкова, у Гиммлера, у Гитлера…

Ага, украл, стащил, ну так нате вам эти проклятые сапоги! На всех портретах – пожалуйста, лижите их. А усы, а они чьи? Можете изучать, сравнивать. Кто у вас там: Ницше, Горький, Пржевальский, Пилсудский – ну, у кого позаимствовал?

Все и всегда с самого начала надеялись, рассчитывали, что «грузин», усатый «дядюшка Джо», – простак, простачок: сделает свое – нет, их дело и уйдет. Даже дурак Зиновьев рассчитывал. Не ушел, ах, какой нехороший, не нравится, не понравилось! И нашим умникам, и чужим, заграничным. Не знают, как, с какой стороны укусить, так хоть этим – не свое у Сталина все, чужое, дублер! Особенно Троцкий старался. Пока не доигрался. Да нет, дорогие мои, заблуждаетесь! Царь не тот, кто царь, а для кого любое кресло, или табурет, или тюремная скамья – трон. Кто знает, всегда знал свое предназначение, свою миссию. Что такое генсек, чего стоила эта должность прежде? Никто и не зарился особенно: письмоводитель, клерк, канцелярская душа. А они все как один р-р-революционеры! Мыслители! Им подавай если должность – так «любимца партии». Не меньше. Где они теперь, все эти любимцы, отцы, дедушки, бабушки революция? А те, что остались еще, все не могут поверить, что получилось не по-ихнему, не по книжечкам. Что в эмиграции, что в Сибири – у них одно дело – сплетничать!

Когда-то я даже гордился тобой, отец, считал твои победы твоей правотой.

– Ты еще здесь?.. Ну а разве я не победил?

– Да, конечно, как говорится, дело правое!..

– Да! Да! Да! А что не в белых перчатках, так все равно никто и никогда в белых перчатках ничего не построил. Была такая личность, Христос, – пытался, а чем кончил?

– Но все-таки какой ценой? И главное, что получилось?

– Если бы ты был поумнее, объяснил бы я тебе, что существует закон больших чисел: если у человека неограниченная сумма денег, проиграть он не может. Сколько бы ни терял вначале, в конце все денежки приплывут к нему. Потому-то богатые богатеют, а бедные нищают.

– Денежки, может, и вернутся, а жизни загубленные?..

– Предела и ограничения нет и быть не должно ни в чем, и тогда ты свободен. В любом маневре. Противник в теснине, в узком ущелье всяческих «табу», а ты как в степи – выбирай любой маршрут, заходи с любой стороны.

– А тебе, отец, не страшно?

– Ты чем меня пугаешь, сопляк?

– Я о крови. Когда предела нет. А вдруг история и впрямь согласится, что действительно нет и не было равных тебе.

– Истории сантименты ни к чему. Она в советских школах не обучалась. Мы поэтому и войну чуть не проиграли – да, вот почему! – что на «бедных Лизах» да Татьянах Лариных вас учили… Не забыть об этом, и тут нужно брать круче, со школами да вашими книжечками!.. Так о чем я? Да, психология больших чисел: если я тебе должен один рубль – это моя забота, а если миллион – не спать будешь ты. Одна смерть – трагедия, ахи да охи над трупом, а миллион смертей – всего лишь статистика, статистика же бесстрастна. Так что, чем больше цифра, тем меньше ахов да охов. Наоборот: героика. Вот по каким правилам история пишется. Боишься крови – нет тебе пути в историю. Волков бояться – в лес не ходить. Сам народ сказал.

– А все-таки страшно. Вдруг на тебе, именно на тебе, отец, история споткнулась, поскользнулась. С нею это случается. Не раз случалось. Но не на краю пропасти. А тут эта бомба. Если предела нет и пусть живет закон больших чисел – тогда и человечество не предел. Кто-то и через него перешагнет. Штучка для этого уже изобретена. Она есть и у них, есть у нас, а скоро будет у всех.

– А при чем здесь я? Что тебе все «страшно» да «страшно»? Чем ты меня пугаешь? Я хоть и отец изменника, но не из пугливых. В обморок от крови не падал.

А вдруг твои противники ни за что не захотят выходить из той теснины, ущелья? А это полчеловечества. Потому только, что наверху ты поджидаешь, куда ни ткнись – Сталин, Сталин! А если для них страшнее или противнее смерти имя моего отца? Ты ведь можешь быть страшнее. И противнее. Можешь! Это я говорю – твой сын. Но победить их тоже нельзя: у них бомба. И мир рухнет – с проклятием твоему имени!..

– Хоть одно разумное слово сказал. Меня вычеркнуть никому не удается. Запомнюсь я всем подлецам! Чтобы маленький ребенок запомнил Гостя-Князя на всю жизнь, родители больно бьют мальчика по щеке, когда Гость собирается уходить. Кавказский обычай. Все забудешь, а боль помнится. История будет помнить Сталина. Так что зря надеются некоторые. Придешь, если придешь, в следующий раз, у меня новости будут. Большие новости. Уходя из этого мира, надо ударить напоследок. Как еще не ударяли…

Он сполз с печки, ощутил ногами жестковатый ворс ковра, пошевелил пальцами. Стащил следом беличий тулуп, накинул на голое тело. И не заметил, что ему не пришлось открывать глаза. Кряхтя и матерясь по-русски и по-грузински одновременно, как делал всегда, оставаясь один, он направился в уборную. Давило за грудной клеткой, деревянно ныл затылок, болела (последнее время сильнее стала болеть) высыхающая рука. Усевшись на круглую доску, он смотрел на исхудавшие и как бы чужие колени, ноги, только сросшиеся пальцы всегда знакомо свои. Антихристовы! Гримаса беззвучного смеха перекашивала лицо, делая его испуганным. Удивленно поднятые брови, мокро обвисшие усы, морщинки-лучики старичка-лесовичка у недобро стерегущих глаз… Его глаза ящера не смеялись, но смех душил, дергался где-то в животе: да, это я, это и есть я, я!

Оставив тихо зашумевшую воду за дверью (звук все равно показался непозволительно резким, внезапным и отозвался мгновенным гневом), он быстрой ящерицей убежал в соседнюю комнату, постоял, не двигаясь, будто отсчитывая секунды перед броском через опасное пространство.

Осторожно подошел к окну, отогнул тяжелую белую штору, совершенно точно зная, что в этом доме таких штор нет, он их не терпит (всегда мнится, что за ними прячется кто-то), но ничуть не удивляясь, что вот он чувствует рукой вислую тяжесть, скользкость бархата. Выглянул, как из-за кулис. И не увидел знакомых деревьев, а сразу же колючую проволоку – два ряда четырехметровой высоты. Сбоку вышка, на ней охранник: высвеченный прожектором, неподвижный силуэт в длинной колоколообразной шинели, ладной, добротной. Сразу подумал о своей, не генералиссимусовской, а солдатской, в которой даже нарисован, вместе с Климом стоят в кремлевском дворе (тогда этот шпион притворялся преданным до гроба парнем-рубахой!). Столб света сорвался с охранника и упал на снег, на туи, тоже колоколообразные, их по-солдатски много, встречают, провожают: куда выстрелит – в лоб или в затылок?.. Свет испуганно метнулся в сторону, высветил деревья за проволокой. (Вон куда их отнесло!) Длинная труба света раскачивается из стороны в сторону, словно подвешенное на тросе бревно-таран, ударяется учащенно-ритмично, как переполненный пульс, о несущие столбы ограды, разрывая, срывая паутину колючей проволоки… И тут увидел мчащегося лиса, летит в луче света и сам светясь – между рядами колючки. А по обе стороны проволочного коридора немо несутся, взрывая облако снежной пыли, псы, овчарки. Явственно услышал, как стучит, бьется, срываясь, сердце лиса, – схватился за свою грудь: бешено колотится. Да что я, разве не знаю, хорошо ведь знаю, что зверек этот от Бухарина остался. Любил оригинальничать: развел в кремлевской квартире зверья всякого, потом они разбежались, шныряют между соборов, как Каинова душа… А ведь мы с ним могли остаться друзьями. Как он умел смеяться! Как все умели смеяться! И я шутить умел…