Не только возможна, но и имела место быть в реальной истории.
В тысяча девятьсот восемьдесят третьем году в полуфиналы матчей претендентов от Советского Союза вышли двое: великолепный Василий Смыслов, которому шёл шестьдесят третий год, и сверхновая шахматная звезда, двадцатилетний Гарри Каспаров.
Полуфиналы должны были состояться в августе. Смыслову предстояло сражаться с венгром Золтаном Рибли в Абу-Даби, Объединенные Арабские Эмираты, Каспарову — в американской Пасадине, штат Калифорния, с невозвращенцем Корчным, никак не прекращавшим попытки завоевать шахматную корону.
И вдруг.
И вдруг советская Шахматная федерация от имени шахматистов заявила отказ. В этих городах наши шахматисты играть не будут! В Пасадине высокая преступность, Каспарову грозит опасность! А в Абу-Даби жарко, здоровье Смыслова может не выдержать.
Тут же в наших газетах появились письма гроссмейстеров, подтверждавших, что да, опасность, что да, жарко.
Председатель Спорткомитета Грамов (сменивший на этом посту Павлова, которого направили послом в Монголию) вел переговоры с Кампоманесом, президентом ФИДЕ, настаивая на переносе матчей. Кампоманес не согласился.
Наши шахматисты ни в Пасадину, ни в Абу-Даби не поехали. Не велено.
Обоим засчитали поражение. В финал таким образом вышли Корчной и Рибли, фаворитом считался Виктор Львович, что обещало четвёртый матч Карпов — Корчной.
Поняв, что своими действиями Спорткомитет фактически расчистил невозвращенцу дорогу к матчу на первенство мира, сверху дали команду: умолять Кампоманеса отменить решение о дисквалификации Каспарова и Смыслова. Любой ценой.
Цена оказалась немалой: письменные извинения, публичные устные извинения, и сто шестьдесят тысяч долларов штрафа в фонд ФИДЕ. Корчной и Рибли согласились играть матч в Лондоне, чего это стоило советской казне, неизвестно. Каспаров и Смыслов своих соперников обыграли, в финале победила молодость, и началось новое противостояние, теперь уже Карпова и Каспарова.
Но это совсем другая история.
Глава 23Предварительный допрос
— А советскую рояль завести тебе гордость не позволяет, или что? — Стельбов стоял у моего Bösendorfer’а, стоял, и смотрел на меня взыскующе.
В гости пришел Андрей Николаевич. Выбрал время, когда я в квартире один, и пришёл.
По утрам я музицирую. Час, полтора. Гармония мысли и чувств, мелкая моторика, да и просто нравится.
А тут — нежданный визит.
Стельбов прошелся по квартире, осматривая и то, и это. Всё осматривая. Ми и Фа сейчас на его даче живут, на правительственной. Как-то душа неспокойна — оставлять их в Сосновке. В Москве летом жить тоже не дело, пусть, как пишут, у нас самый чистый воздух среди мировых столиц. На даче лучше. И под присмотром бабушек. И мы ездим часто. Да почти каждый день. Но пора и честь знать, да. К осени. Когда высохнут цветы.
Вот Андрей Николаевич и проводит ревизию: достойна ли квартира принять его внучек.
После ремонта она ещё попахивает и деревом, и лаком, и краской, но это запахи для трудового советского человека приятные, признаки обновления. Какой русский не любит обновленную квартиру, когда ремонт позади, и очень-очень далеко впереди?
Теперь Андрей Петрович в гостиной. Телевизор одобрил, радиоприемник одобрил, всё родное, советское. А рояль как-то озадачил. Непривычен советскому человеку рояль в квартире. Тем более, если на нем не нашими буквами написано непонятное.
— Купить хороший советский рояль трудно, — вздохнул я. — Даже мне трудно. А тут случай подвернулся. Этот рояль не смотрите, что старый, он ещё послужит, и мне, и девочкам.
— Старый?
— Девяносто третий год. Одна тысяча восемьсот девяносто третий. Прошлый век.
— Ну, разве… А звучит хоть хорошо?
— Прилично, — я сел, и начал играть «В пещере горного короля».
При ремонте стены и потолок обшили акустическими панелями. Хорошими, финскими. Комната большая, шестьдесят квадратов, двести двадцать шесть кубов. Обошлось в копеечку, но оно того стоило: и соседям никакого беспокойство, и звук в комнате улучшился. Ну, и «Бёзендорфер» — это вам не трали-вали.
— Как это у тебя получается. Сыграй ещё что-нибудь.
Сыграл, не жалко. «Песню Сольвейг». Стельбов расчувствовался, даже слезу смахнул.
А потом жестко спросил:
— Чего тебе не хватает, Михаил? Чего ты хочешь, чего добиваешься? Всё у тебя есть — почёт, уважение, награды, да и материально не обижен, а совсем наоборот. Можно сказать, курочка преподнесла золотое яичко, а ты его бьёшь, бьёшь, бьёшь… зачем?
— Вы полагаете, следует поместить яичко в инкубатор? И выводить золотых петушков?
— Хотя бы и так. Эти твои связи с Западом… По минному полю шагаешь. Даже не так, не мины, а волчьи ямы внизу. Думаешь, прочная земля, а она расступилась, и ты падаешь на колья. Не взрыв, всё тихонько, никто ничего не видит, не слышит, не знает. Был Чижик, и нет Чижика. Какой Чижик? Сколько их, чемпионов, в стране? Сотни, тысячи. Недавно просили очень за такого чемпиона. Олимпийский, двукратный. И три раза чемпион мира. Просили положить в «кремлёвку». Не сразу, конечно, на меня вышли, на меня запросто не выйдешь, но сумели. Успели. Врачи говорят, ещё бы немного промедлить — и лечить было бы нечего. А если бы он принял должность — к примеру, возглавил бы Общество Трезвости, то и «кремлёвку», и профилактику, и санатории, и много-много чего другого получал бы просто потому, что положено. Скажешь, ты врач, найдёшь, где полечиться, но… это сейчас найдёшь, а жизнь, она по-всякому вертит человека.
— Но… — открыл было рот я, но Стельбов продолжил:
— Кремлёвка — это частность. Во сколько тебе обошелся ремонт?
— Не знаю точно. Девочки занимались. Тысяч тридцать, думаю. Плюс-минус.
— Тридцать тысяч? Однако!
«Однако» он произнес так, что мне стало неловко. Почувствовал себя расхитителем социалистической собственности. Или безумным расточителем. Трачу такие деньжищи, когда в Африке дети голодают!
— А будь ты в рядах (он не уточнил, в каких рядах) — ремонт бы делали за казённый счет. Лучшие мастера, лучшие материалы, — Андрей Николаевич продолжал прельщать картинами благоденствия. Испытывает он меня, что ли?
— И опять — ремонт, снабжение, прочее — это пустяки. Главное другое — ты чувствуешь себя государственным человеком. Человеком, решения которого определяют судьбу других людей. Многих людей.
— Машинист поезда, пилот авиалайнера, капитан теплохода — тоже чувствуют ответственность. Водитель междугороднего автобуса, к примеру, особенно на горной дороге. Едет и думает: а захочу — и отправлю нас всех в пропасть!
— Ты бы поосторожнее, Чижик. С примерами.
— Ладно, это крайности. Но вот я недавно был в сельской районной больничке, разговаривал с хирургом, Францем Людвиговичем Галло. Семьдесят четыре года ему, и он за свою жизнь прооперировал шестнадцать тысяч человек, или около того. Считай, райцентр. Или дивизия. Пятьдесят лет со скальпелем в руке, не шутка. И, кстати, никаких наград, кроме почётных грамот.
— Галло, говоришь? Где работает?
— В Петровке, в райбольнице.
Стельбов вытащил из кармана записную книжку с серебряным карандашом на цепочке, что-то написал в ней, спрятал.
— Видишь, как всё просто? Дам поручение, подготовят представление, и к Седьмому Ноября… — он не стал продолжать, и так ясно — награда найдет достойного.
— Это хорошо, это прекрасно, — сказал я, и начал играть фантазию на тему «Боже, царя храни».
— Представьте себе, что сейчас одна тысяча девятьсот четырнадцатый год, и молодой Александр Алехин беседует с отцом, тоже Александром Алехиным, действительным статским советником, предводителем дворянства Воронежской губернии, членом Государственной Думы, богатым землевладельцем, директором Трехгорной мануфактуры — и много чего ещё. И отец его убеждает поменьше играть в шахматы, а заняться чем-нибудь серьёзным, поскольку перед ним, Алехиным-младшим, отпрыском древнего дворянского рода, наследником крупных состояний (его мать — дочь миллионщика Прохорова, владельца Трехгорки), так вот, перед ним все дороги открыты.
Алехин-младший кивает, улыбается, и играет на рояле что-то свое, может быть, даже «чижика-пыжика». Он в Императорском училище правоведении науки постигает, студент, а студентов так и звали — чижиками-пыжиками. Шинели у них были в цвета чижиков, да ещё шапки носили пыжиковые, те самые, за которые сегодня — битва. Но это в сторону, это лирика. Алехин-младший, в отличие от папеньки, видит, что неколебимая и могучая с виду Российская Империя обречена, причем конец не за горами. Верхи вот-вот не смогут, низы вот-вот не захотят. Банковские вклады вместе с банками национализируют, имения национализируют, Трехгорку национализируют, и вообще всё будет иначе. Только шахматы и останутся прежними. Но Алехину-старшему не говорит. Не поверит Алехин-старший, предводитель дворянства.
— Это ты к чему ведешь речь? — подозрительно прищурился Стельбов. Словно целится. Я, впрочем, когда целюсь, не щурюсь. Я и не целюсь почти. Чего там целиться, чай, не снайпер.
— Это я к тому веду речь, что никто не знает своей судьбы. И чужой судьбы тоже не знает. Иной получает вдруг замечательную должность, начинает управлять, распоряжаться и другими и собою, вообще, так сказать, входить во вкус, и вдруг…
— Что — вдруг? — спросил напряженно Стельбов.
— Да что угодно, к примеру — переворот.
— Переворот?
— Или целую революцию. Были ваши, стали кваши. Александр Федорович Керенский, министр-председатель, совсем уже перебрался в палаты царские, и даже привык носить бельё из запасов Николая Кровавого. Казалось бы, лучшего и желать нельзя, а тут возьми и случись захват власти большевиками. Пришлось скитаться по России, искать помощи у генералов, а в итоге эмигрировать и жить в бесславье, впрочем, до восьмидесяти девяти лет. Согласитесь, немало.