[101] пребывали в состоянии восстания, подкупленные тираном. У меня было пять легионов и никакого флота. Мои враги в Риме вовсе не намеревались отправлять мне подкрепление, что хорошо было известно Митридату, предпочтя скорее навредить мне любым возможным способом. Я был вынужден вести большую войну в Греции, прежде чем смогу пересечь Босфор, не говоря уж о сражении с Митридатом на его собственной земле. Далеко в Эфесе[102] все это, должно быть, казалось восхитительной шуткой.
Я доверял лишь одному человеку — Лукуллу. Я сделал мудрый выбор. Он уже доказал себя замечательным младшим офицером во время Италийской кампании и взятия Рима: его абсолютная надежность оказывала на меня успокоительный эффект. Его грубое, добродушное лицо, слегка обсыпанное веснушками, никогда не выдавало никаких эмоций; из-за непослушных темно-рыжих волос он казался моложе своих тридцати лет. Лукулл был родственником Метеллы по матери, свободно говорил по-гречески, был предан философии — человек, в ком порывы к действию и здравый смысл обрели почти совершенное равновесие. Из всех людей, каких мне приходилось знавать, Лукулл был единственным, чья личная привязанность ко мне не была связана с мыслью о продвижении по службе. Я стал бездумно полагаться на эту непоколебимую преданность: в конце я воспринимал ее как само собой разумеющееся. Только когда было уже слишком поздно, я понял истинную цену его дружбы.
Именно Лукулл тактично и гладко в один прекрасный день уменьшил наши проблемы до размеров, с которыми мы могли бы справиться. Он взял два из моих пяти легионов и отправился на север в Македонию. Один легион он оставил набирать рекрутов в Фессалии и Этолии[103], которые оставались преданными нам. С другим он выманил орду Великого Царя на юг, к серым тростниковым равнинам Беотии, вдоль побережья к Делию и Оропу[104], где я теперь поджидал, чтобы присоединиться к нему. Мы беспокоили эту огромную, медленно передвигавшуюся орду, словно овчарки, сгоняющие стадо овец; и в конце концов Архелай, каппадокийский наемник, которого Митридат выбрал полководцем, сделал то, на что мы надеялись. Послы отправились из его лагеря к Аристиону, афинскому тирану, а мы позволили им беспрепятственно пройти. Неделей позже Архелай и вся его армия оказались в безопасности за стенами Афин или Пирея. Война внезапно превратилась в осаду.
Архелай, вероятно, не был таким глупцом, каким казался. Он прекрасно знал, что время жизненно важно для меня; он, возможно, даже был связан с некоторыми из демократов в Риме. Осада, в определенном смысле, была ненамного лучше, чем бой в открытом поле. Он также знал, что я никогда не рискну пойти на север и оставить свой тыл незащищенным. Чем дольше он сможет продержать меня у Афин, тем лучше.
Все то лето и осень я испробовал известные мне способы и устройства, чтобы взять эту цитадель штурмом. Что оказалось бесполезным. Длинные стены[105] высотой в тридцать футов, выстроенные из больших каменных блоков, были возведены еще во времена Перикла. Наши лестницы сбрасывались вниз, наши насыпи подрывались, наши атаки отгонялись назад зажигательными ядрами, кипящей смолой и залпами стрел. Мы потеряли много осадных машин. Расстроенный и разъяренный, я отвел большую часть своих сил в Элиду, в пяти стадиях от города, готовиться ко второму штурму.
Нехватка судов наносила нам ощутимый вред. Пока Архелай удерживает Пирей, он может получать снабжение морским путем. Афины можно было уморить голодом, но Пирей мог защищаться неопределенно долго. В конце концов я послал Лукулла, хотя с трудом мог расстаться с ним, попытаться собрать флот в союзнических портах Восточного Средиземноморья. Он отправился переодетым на торговом судне с почти последним моим золотым запасом. Я прекрасно знал, что есть вполне вероятный шанс больше никогда его не увидеть.
Деньги были еще одной проблемой. Я разослал посыльных ко всем великим оракулам — в Додону, Дельфы[106], к остальным, — сообщив, что их сокровища в рискованных условиях войны будут в гораздо большей сохранности под моим присмотром.
«Никто не знает, — предполагал я, — что могут сделать мятежники, если их доведут до восстания».
Я всегда верил в поддержание вежливых отношений с религией, и в данном случае результаты оправдали мою заботу.
Некоторое время казалось, что война зашла в тупик. Имели место случайные перестрелки и набеги, но этим все и ограничивалось. Внезапно на нас обрушилось афинское лето, и воздух наполнился пронзительным стрекотанием цикад. Осаждавшие и осаждаемые в равной степени потели под беспощадным солнцем. Я помню странную фиолетовую прозрачность воздуха, запах полыни и тимьяна, прохладные рассветы, проведенные на охоте в горах над Афинами, силу, блеск и суровость того скалистого пейзажа, отягощенного историей.
Именно здесь в первых числах сентября нашло меня письмо Метеллы.
В те долгие месяцы осады и отчаяния мои мысли были заняты как Корнелией, так и Метеллой. У меня было нехорошее предчувствие, когда я уезжал и оставлял их в Риме. Возможно, мне следовало бы взять их с собой, но тогда они обе были беременны, и вопрос о суровой заграничной кампании не стоял для женщин в таком положении. Я скомпрометировал себя, тайно купив новое сельское поместье в Этрурии, куда они могли бы удалиться, если ситуация в городе станет для них слишком опасной.
«Мы были вынуждены уехать в деревню даже скорее, чем я ожидала, — писала Метелла своим летящим, едва различимым почерком. — Однако не могу притворяться, что сожалею об этом. Рим летом — не место для женщины на шестом месяце беременности. Здесь мы нежимся на солнышке и чудовищно обленились. Доктора говорят нам, что мы обе ждем близнецов, а авгуры заняты пророчествами всяческих благ для нас в результате благополучного разрешения. Это оптимистично с их стороны: обстоятельства еще никогда не выглядели так худо. Ты просил, чтобы я держала тебя в курсе событий. Ну, я постараюсь.
Твой друг, Корнелий Цинна, занялся делами сразу, как только ты поднял парус, отплывая от Брундизия. Он умеет найти общий язык с женами богатых дельцов и, как я догадываюсь, получил немало денег, как и удовольствия, при обхаживании их. Когда он приобрел несколько большую уверенность в себе, то принялся поднимать шум насчет возвращения из изгнания Мария и его друзей. Он был даже готов провести декрет силой.
Но ему пришлось считаться с Октавием, который вопреки всем ожиданиям (включая и мои, могу сказать) показал, что он все еще консул и может отвечать на силу силой. Я полагаю, Цинна ожидал вежливой дискуссии, которую мог бы проигнорировать. Вместо этого ему пришлось бороться за собственную жизнь на Форуме: Октавий собрал охранников, которые умеют пользоваться кинжалами ничуть не хуже разбойников Цинны. Мятеж был подавлен, и Цинна бежал из Рима, спрятавшись в телеге, запряженной мулами. Уместность его изгнания не осталась без внимания остряков.
Однако не думаю, что шутки будут продолжаться долго. Марий вернулся. Он сошел на землю в Этрурии два дня назад. Из всех сообщений следует, что его рассудок, если он когда-либо имел таковой, совсем пришел в полное расстройство в изгнании. Марий все еще облачен в те самые обноски, в которых бежал. Отрастил волосы почти до талии, и ему повсюду мерещишься ты».
Когда я прочитал эти слова, меня бросило в дрожь, хотя день стоял жаркий.
«Марий безумен, Луций, совсем спятил. Он говорит только о мести. Рыщет по окрестностям в неприятной близости от нашего поместья, вербуя рабов с плантаций и разбойников. Он произносит длинные, сумбурные, бессвязные речи о своих прошлых победах и о той неблагодарности, какой Рим отплатил ему. Хуже всего то, что войска, оставленные в Италии, проявляют к нему сочувствие. Гарнизон Метелла в Апулии[107] перешел на его сторону, а сам Метелл бежал в Африку».
Метелл, это был Метелл Набожный, который заработал себе имя, добившись возвращения своего отца из изгнания.
«Теперь ему потребуется нечто большее, чем благочестие», — подумал я.
Но Метелла (как и Сцевола) оставила самое плохое напоследок.
«Марий и Цинна объединили силы, — писала она. — Цинне удалось собрать тревожно большую армию, главным образом от наших новых италийских союзников. Цинна убедил их, что именно он является их защитником от предательского сената. Он обладает прекрасным драматическим даром: рвет свои одежды, катается по земле и проливает слезы. Замечательный оратор для толпы. То, что сенат лишил его должности консула, для него ничего не значит.
Он рассказывает италикам, что властью его облекли они, как граждане, и только они могут лишить его ее. Без сомнения, это сильно им польстило. В результате Цинна вместе с Марием обзавелись десятью легионами».
— Десять легионов, — повторил я вслух, размышляя о своих скудных резервах. — Десять легионов против пяти.
«Я не сомневаюсь в том, что они намереваются делать. Ты проторил им дорожку; они последуют по ней. Через месяц или меньше они будут маршировать по Риму, как сделал ты».
Я вспотел от бессильного гнева. Цинна и Марий. Марий. Марий — крестьянский генерал, сумасшедший, прах с Арпина, его ум протух мечтами о мести. А Афины все еще лежат передо мной невзятые.
«Ни я, ни Корнелия не годимся для долгой дороги. Ее ребенок — или дети, если мы можем доверять лекарям — родится через месяц. Мне придется ждать чуть дольше. Мы должны надеяться, что до тех пор Марий нас не найдет. Я уже предприняла предосторожности; подготовлено еще одно тайное укрытие, если прежнее станет ненадежным. Но потом мы должны будем приехать к тебе, Луций, как бы рискованно это ни было. Оставаться в Италии нам больше небезопасно».