Однако постепенно, так, что сначала я даже не понял, я начинал чувствовать утомление от тех обязанностей, которые сам на себя налагал, разочарование — от власти, тошноту — от жестокой, сверкающей пустоты, предлагаемой мне Римом. Я уподобился страннику, затерявшемуся среди северных снегов, который ощущает соблазнительное притяжение сонного забвения. Возможно, там, на горизонте, за снежной тучей — город, но разве это имеет значение? Гораздо легче лечь, обрести покой с богами, уснуть, умереть в спокойном неведении.
Смерть соблазняла меня, словно назойливый любовник, череп глупых амбиций всей моей жизни скалился на меня из обрушившейся могилы.
Каждая попытка противостоять стоила мне все больших усилий. Если бы не судебная реформа, которую запланировал, я мог бы сдаться гораздо раньше. Эта реформа должна стать моим оправданием, истинным плодом моей диктатуры.
Город перешептывался и бурлил. Мой триумф за войну с Митридатом был одобрен сенатом и должен был состояться в новом году. Шпионы доносили мне о сплетнях — они обострились с разводом Помпея и его новой женитьбой. Некоторые называли этот триумф официальным признанием тирании, печатью на проскрипциях. Другие, более циничные, решили, что это было официальным опровержением императорской власти, поскольку я принял на себя фактически императорское правление. По мере того как профильтровывал через себя неиссякаемый поток злонамеренных сплетен и мелочной ненависти, я стал с пониманием относиться к тому самому презрению и негодованию, которые провоцировали сны Метелла.
Мой давно сдерживаемый гнев ударил мне в голову во время консульских выборов. Вопреки моим предупреждениям, Лукреций Офелла продолжал претендовать на этот пост. Он был не только бывшим сторонником Мария (что сразу же противопоставило его Метеллам и их друзьям), более того, что еще хуже, он проявлял безошибочные признаки возвращения к своим прежним пристрастиям. Его речи на Форуме были полны пламенной демагогии, я прекрасно мог распознать его схему. Это был оппортунист и нарушитель закона, он яростно возмущался моей (по его понятиям) неблагодарностью и снова был полностью готов перейти им сторону моих соперников.
Я понимал, что нужно делать, и это вызывало во мне чувство ненависти. Усиливающаяся летаргия откладывала мое решение со дня на день. После одной особенно подстрекательской речи Офеллы я получил несколько прозрачных намеков от моих аристократических сторонников, напомнивших мне о моих полномочиях, требуя немедленных действий.
Я обругал их дерзость, но понимал, что они правы.
На следующий день я взял одного из моих ветеранов-центурионов — того самого, который обнаружил брешь в стене Афин, — и направился на Форум в окружении своих телохранителей. Офелла, должно быть, узнал, что я вот-вот появлюсь, во всяком случае, он намеренно принялся провоцировать меня самым возмутительным образом. У него собралась большая аудитория бездельников, выпивох и разбойников, которые ревели, одобряя его красноречие в угоду толпе.
Я взошел на колоннаду близлежащего храма, поднялся по ступеням и велел поставить для меня кресло с подветренной стороны. Было солнечно, но холодно. Голуби и воробьи прыгали в пыли, клевали корки и отбросы. Ликторы и охранники стояли на страже чуть ниже меня. Время от времени я осведомлялся у центуриона, о чем говорит Офелла, одобрительные выкрики и смех невнятно и слабо отзывались на моих изношенных барабанных перепонках, словно шум морских волн в раковине.
Моя глухота давала мне иллюзорное ощущение покоя. Офелла казался просто незначительной жестикулирующей марионеткой.
Я подозвал центуриона и стал шептать ему на ухо. Тот бесстрастно кивнул, словно это было самым обыкновенным приказанием, и спустился в толпу в своем панцире, отстегивая по пути свой меч. Солнце вспыхивало на его шлеме и металлических пластинах, прикрывающих лицо.
Сверкнул меч, Офелла прервался на середине предложения, открыл рот в комическом удивлении и медленно осел — нити марионетки ослабли. Потом он упал со своего импровизированного помоста прямо в толпу.
Вокруг центуриона образовался круговорот, завихрение из людей, его шлем стал ярким центром живого водоворота. Теперь он был сорван. Тогда толпа стала передвигаться к подножию лестницы. Центуриона несли, словно живое знамя.
Когда они подошли насколько посмели близко, наступила тишина. Два человека с центурионом выступили вперед, но скрещенные копья моей охраны остановили их.
— Господин диктатор, — обратился один, по виду кожевник или сапожник, — мы требуем правосудия. Этот человек — убийца. Мы все — свидетели…
Крики одобрения заглушили его слова.
Я сказал голосом, каким отдавал приказы на параде:
— Отпустите его.
— Но, мой господин…
— Я сказал, отпустите его!
Центурион, краснолицый и разъяренный, стряхнул с себя их руки и прошел через скрещенные копья. Кроме шлема, он потерял и свой меч. Центурион встал рядом с моим креслом, тяжело дыша.
Я встал и стал спускаться по ступеням храма, пока копья не остались позади меня, а я не оказался перед толпой один. Все разинули рты, как записные идиоты, ждущие, когда им в рот начнет падать дождь.
Я сказал:
— Центурион действовал по моему приказу, граждане. Не делайте ошибки! Я предал Лукреция Офеллу смерти, потому что он не повиновался мне. Этого достаточно.
Такая откровенность испугала и озадачила их. Они переглянулись, ища поддержку друг в друге. Я продолжал:
— Позвольте мне рассказать вам одну историю, граждане. Жил-был однажды некий крестьянин. Он пахал поле, а его все это время кусали блохи.
По толпе пробежал слабый смешок.
— Дважды он прекращал пахать, чтобы вытряхнуть их из своей рубашки. Когда они снова стали его кусать, он рассердился, потому что теряет время. Так вот, на сей раз, чтобы больше не прерывать свою работу, он взял и сжег свою рубашку.
Я сделал паузу, уперев руки в бока, и долго взирал на них презрительно. Потом неожиданно выкрикнул:
— Вы поняли, вы — вши, вы — паразиты? Вы уже дважды почувствовали мою руку. Вот вам третье предупреждение на случай, если захотите пожара.
Ужас запульсировал в артериях этой общей массы, края толпы стали распадаться на фрагменты, разрозненные кучки людей отделялись, будто уносимые ветром лохмотья огородного чучела. Толпа рассеялась, разошлась, распалась, утратила свою общность. Все, что от нее осталось, — лишь отдельные людишки, бегущие или неуклюже удаляющиеся прочь. Ничто не напоминало об их присутствии, лишь слабый кислый запах в воздухе: чеснок, пот, дешевое вино, гнилое дыхание, старая одежда.
Я кивнул своим дикторам, которые сомкнулись вокруг меня, готовые отбыть.
«Пусть ненавидят, лишь бы боялись!»
Лучше строить в ненависти, чем разрушать во имя идеи. И все же я снова, независимо от оправданий, действовал, хотя исходил из сложившихся обстоятельств, вопреки закону, которому я служил, — и от слабости, а не от силы. Впечатляющая актерская уловка, которую я только что продемонстрировал и которая, без сомнения, развлечет Метробия, — лишь мой замаскированный моральный провал.
Теперь день за днем я сидел в одиночестве в своей библиотеке, пока тени, ползущие по полу, или зимние непогоды не торопили рабов принести лампы в полдень. Вокруг меня на пыльных полках лежали свитки — ряд над рядом от пола до потолка, единственным звуком было выверенное капанье клепсидры — водяных часов, отмеряющих мне оставшиеся дни. В комнате рядом Эпикадий с меланхоличностью, присущей только секретарю-греку, усердно трудился над своим монументальным трактатом под названием «Значение имен». У него были некоторые интересные теории относительно моего имени. Время от времени я звонил ему, чтобы он спустил мне недоступный том или проверил какие-либо даты, которые я позабыл. В других случаях меня никто не беспокоил. Если я желал проконсультироваться с юристом или экспертом в вопросах законодательства, я писал, как и следовало истинному ученому, и ожидал ответного письма.
Повсюду вокруг меня лежали самые разнообразные документы, в которых мудрые суждения — и глупые — из нашего прошлого были сохранены и запротоколированы.
Закон может быть одобрен богами, но он задуман людьми, он выражает их волю. Он рождался как из страха, тщеславия, эгоизма, предубеждения, ненависти, так и из желания достигнуть справедливости. Часы капали, я читал в этом мире тишины, поисков, размышлений.
Эти записки о прошлом, это безмятежное уединение порождали атмосферу, иссушающую мозг, которой трудно было противостоять. Но для меня не существовало никаких иллюзий. Слишком многое зависело от моего приговора. Мои изыскания были практическими, слова, которые я читал, — незначительное руководство о мотивах людей, которые уже прожили свою жизнь или живы до сих пор. Юрист имеет дело с теорией, но все теории основываются на практических примерах и прецедентах. Политик пользуется целесообразностью и убеждением, для него не существует прошлое, а если и существует, то лишь как средство очернения его врагов. Валюта воина — власть, для него в конечном итоге меч — единственный закон. Из каждого документа я кое-что мог почерпнуть — ведь каждый был рассчитан на будущее.
Будущее. Я смотрел безнадежно в это серое, невыразительное зеркало. Можно ли добиться бессмертия творениями человека, плодами работы его мозга или сердца? В этом теперь моя надежда, мое собственное тело уже не излечить, но Рим…
Я прервался на этом самом месте два дня назад, упав в обморок от боли. Эпикадий нашел меня без сознания на полу, моя голова оказалась близко к жаровне — настолько близко, что волосы над моим правильным лбом опалились и стали коричневыми. Меня вырвало кровью. В правой моей руке была зажата статуэтка Аполлона. Эскулапий прописал мне постельный режим и запретил писать. Но чем меньше остается времени, тем отчаянней моя потребность.
Трудно держать перо, мои пальцы болят и горят. Мне приходится сидеть вертикально с помощью полудюжины подушек, чтобы дышать. Несмотря на боль в животе и мучительные колики, причиняющие мне страдания, мой аппетит остается ненасытным, отвратительным. Я не могу им управлять. Во рту у меня начинают появляться изъязвления, все мое тело в лихорадочном зуде. Хуже всего то, что зараженная лимфа распространяется — не только мои лодыжки, но и запястья, и живот, и интимные места — все инфицировано.