Карьера — страница 17 из 62

Он никогда и ни с кем не говорил об этом. Разве что когда-то, еще в те годы, ловил в глазах матери — знает ли она про этот хаос? Про эту тайну всего живого и неживого? И потому, как она улыбалась, стараясь смирить его страхи… Улыбалась, как старший заговорщик, он понимал — знает. И не боится! Потому что для нее есть более важное, чем этот страх — это он, Кирилл, не хотел говорить, даже самому себе, жалостливые слова, но ясно видел длинный, качающийся свой зыбкий силуэт и понимал, почему мать была сильнее его, тогда ребенка. Окончательно Кирилл понял это, когда у него самого начали подрастать его дети. И невольно в своей уже взрослой, строгой жизни Кирилл Александрович все чаще, и все более просто понимал, что он может быть счастлив и делать свое мужское, ясное дело на земле, только когда за всеми его командировками, письмами, шифровками, выступлениями, докладами, взрывами темперамента в любых кабинетах и на любой трибуне будет та же давняя, полученная от матери, уверенность… Что это делается ради того, чтобы кто-то выжил, не испугался, не потерял себя, не смял свою судьбу, выстоял, спасся…

— Кто-то?!

Хотя бы его дочь… Или сын? Или все человечество!

И внутри себя, не делясь ни с кем, он верил — или заставлял себя верить, — что этим руководствуются все. Пусть не поминутно, пусть теряясь и отступая, но, в конце концов, служа и кланяясь только этому! Кругу жизни. Света. Защиты. «Спасения от хаоса!»

…Он помнил резкий круг света над танцплощадкой в старом, послевоенном Бирюлеве, в сорок девятом, где гремела хриплая музыка… А вокруг этого резкого, бьющего по глазам острова дешево-праздничного света глухо и грозно для двенадцатилетнего мальчишки жил влажной августовской неприветливостью крошечный дикий парк, переделанный из трехсотлетнего заброшенного кладбища. Первый раз в жизни именно там приставили к его горлу тонкий блатной нож и сняли с него переделанную из отцовского «кожана» курточку.

Кирилл знал, что он сам — это только тонкая перегородка, слабая плотина, хрупкая структура между двумя потоками хаоса. Малая победа над сумасшествием… И когда он нашел в дневнике Толстого запись: «Я боялся говорить и думать, что 99 % людей сумасшедшие»… Ему не то чтобы стало легче, но он вдруг понял, что это не только его, Кирилла, особенность… Не болезнь характера, а реальность. А реальности он поклонялся больше всего на свете — так уж вышло в его жизни. И, наверно, поэтому он все чаще, — то ли чтобы убедиться, то ли по-прежнему ища защиты, — читал, путался и снова читал старых философов, пока не набрел на запомнившиеся на всю жизнь слова Гегеля: «Разорванность сознания, сознающая и выражающая себя, — есть язвительная насмешка над наличным бытием и над самим собой. Это есть себя самое разрывающая природа всех отношений и сознательное разрывание их».

После этого вечера, когда он снова и снова перечитывал и перечитывал гегелевские слова, пока не понял их навсегда, он перестал искать оправдание себе в книгах… Замолчал, не пытался выяснить что-то подобное в пьяных, бестолковых беседах… И еще раз убедился, что ничего особенного, страшного, из ряда вон выходящего с ним не происходит. Что он такой же, как миллионы, и остался доволен этим. Он словно бы затолкнул куда-то в дальний, не доходящий до рук, угол квартиры свое «разорванное сознание». Он не хотел его знать! Он был крепок и здоров… Он был, как миллионы!

Сегодня, когда его поднял какой-то особо настойчивый, как ему показалось, звонок, он подумал, что звонит Марина. Но звонили из управления кадров.

«На днях тебе позвонят!» — невольно вспомнил тимошинские слова.

В девять тридцать он должен был быть у товарища… Он несколько раз переспрашивал фамилию, пока не записал ее.

Кирилл уже опаздывал. Он заставил себя полностью отключиться, делать все в два раза медленнее. Нарочито, специально, заколдованно медленно… Так он приучил себя с юности и знал, что это действует безотказно. Только так он все успеет, уложится в срок, ничего не забудет.

«Значит, все-таки нашли дело? — невольно мелькнуло у него в голове. — Отчего бы это? Да, да! Вчерашний разговор с Тимошиным?»

Он уже ехал в такси (которое по тому же закону «поспешай — медленно» будто бы ждало его у подъезда), когда в голову взбрела совершенно дикая мысль. «А может, это Марина?.. Может, они никуда и не уезжали? И Галя в Москве? И…» Вдруг кольнула острая — отточенное «перо»! — боль. «А как же Генка? Если они не уезжали? Эти же двое… «Аэрофлотовец» и «падший ангел»… Они ведь тогда бы нашли его?»

Это была уже сумятица, страх, а он сейчас не мог позволить себе этого. Сейчас он будет чисто выбритый, собранный, блестящий функционер, всем своим видом дающий понять, что у него-то, как ни у кого, все «о’кей».

Он легко взбежал по ступенькам — пропуск был заказан…

Все в здании «конторы» было по-прежнему. Очень свеже-белые шелковые гардины на дверях. Те же ладные, отменно здоровые лейтенанты у стола проверки документов. Та же подобранность, сознание своей значительности… Те же хорошо вымытые, блестящие мраморные полы, толстые красные дорожки. Тут же приглушенный говор, словно в этих стенах, как в церкви, нельзя ни крикнуть, ни расплакаться…

Шедший перед Корсаковым генерал (с большим количеством звезд на погонах!) при виде лейтенанта разулыбался и вдруг потерял всякую значительность. На лице лейтенанта сияло все могущество этого здания… И даже он, старый, известный Корсакову по портретам, вояка, хоть и на секунду, но потерялся.

— Седьмой этаж, лифт налево, — коротко и незаметно-фамильярно сказал дежурный, возвращая Корсакову пропуск.

— Я знаю! — все-таки не мог не показать независимости Кирилл Александрович и нарочито медленно двинулся к лифту.

В лифте они поднимались вдвоем с генералом. Тот смотрел на Кирилла с вопросительно-вспоминающим направлением.

— Добрый день, — поклонился Корсаков, тот, обрадовавшись, что его, наконец, узнали, непроизвольно приосанился.

Он выходил на пятом этаже и, поклонившись Кириллу, неожиданно сказал ему как старому знакомому:

— Приветствую!

Добавил, уже закрывая дверцу лифта, как старому знакомому:

— Заходите…

Когда лифт двинулся дальше, оторопевший Кирилл Александрович рассмеялся. «Куда заходите? Зачем?»

И в то же мгновение, подумав, что этот старый человек похож на его отца, он вздрогнул.

«А может быть, Логинов все-таки был вчера на даче? Поздно вечером? Может быть, поэтому Тимошин и не отпускал его допоздна? Чтобы он случайно или нарочно не предстал «пред светлые очи».

У нужной ему двери он задержался. Три раза глубоко вдохнул воздух, отключил внутреннее напряжение… Организм подчинился сразу же…

В небольшом светлом кабинетике, прямо напротив солнца, на «контражуре», сидел немолодой кудрявый «крепыш», плотно обняв себя за локти, словно замерз в этом душном, прокаленном солнцем кабинетике.

«Крепыш» посмотрел на севшего к его столу Корсакова, промолчал. Вздохнул раз, другой. Извинился и закурил, не предложив Кириллу Александровичу.

Откинулся на спинку кресла и снова, уже с новой точки, посмотрел на Корсакова. Так смотрят на вызывающую скорее удивление, чем уважение, диковинку.

Корсаков видел, что «крепыш» очень немолод, несмотря на молодые волосы… Несуразно тепло одет в очень толстую, простой, домашней вязки, фуфайку под немодным пиджаком.

Они сидели друг против друга, обменивались обычными, малозначащими казенными фразами. Обсудили погоду, отпуска, общих знакомых, а их, как оказалось, было немало — и в основном аппарате, да и по всему миру.

«Крепыш», представившийся Петром Петровичем, все время пытался показать Корсакову, что они люди одного круга. Что им не стоит что-либо скрывать друг от друга. И еще — скорее в его интонациях, чем в словах — сквозило некоторое сожаление о нынешних затруднениях Кирилла Александровича.

— Значит… Нашли все-таки мое «дело»? — спросил, наконец, Кирилл.

— Да при чем тут… «Дело»? — помрачнев, ухмыльнулся Петр Петрович. — Куда оно денется?!

Он снова начал вспоминать Рим, Вену, Париж… Там он, оказывается, тоже бывал довольно часто… Через какое-то время Корсакову уже казалось, что он наверняка его где-то видел. Может быть, даже знакомился с этим печальным, похожим на поседевшего «бычка», «вершителем» его судьбы…

— Может, пришла пора… подводить итоги? А? — туманно начал кадровик.

— В каком смысле?

— Не понимаете? Да? — Петр Петрович отодвинул дело и неожиданно согласился. — Ну, что ж… Это тоже ваше право — «не понимать…»

Сам же он изменился, напрягся. Дальнейшие слова произносил только для проформы.

— Ну, диссертацию, там… Обобщить опыт? В назидание потомкам? А? Как? Для службы информации.

Корсаков понимал, что его дело даже внимательно не прочли! Иначе бы они сразу увидели, что он и так кандидат наук.

— Не понял, — коротко ответил Кирилл. — А что значит — «для службы информации?»

— Да вы не волнуйтесь! Кирилл Александрович!

Кадровик откинулся на спинку кресла, и еле заметное удовлетворение скользнуло по его лицу.

— Вы в каком году… кончали? — неожиданно спросил Корсаков. — Или преподавали у нас?

Петр Петрович был явно доволен, что его так оценили.

— Нет! Я по другим каналам… пришел сюда. С периферии! Москва? Да, да… Этого подарка судьбы — у меня не было!

Он снова замкнулся, словно поняв, что его засекли на человеческом, непрофессиональном чувстве. Он явно без надобности начал листать дело.

Брови его неожиданно поползли вверх.

— А как же… Как же это вам… Удалось поступить?

Корсаков выдержал его быстрый и цепкий взгляд.

— Если ваш отец… Реабилитирован только в пятьдесят шестом?

Корсаков чувствовал, что ему, как мальчишке, тоже хочется «отыграться»!

— Влиятельные связи… — спокойно улыбаясь, ответил он прямо в глаза Петру Петровичу.

— Столь… Влиятельные?! — «крепыш» ему по-прежнему не верил.

— Значит… Столь! — поставил точку Кирилл.

Кадровик начал что-то искать на столе, словно забыв про Корсакова. Потом поднял на него глаза.