— Па-апа!.. Па-а-апа!!! — вдруг ринулся на него обиженный, детский и яростный крик. Словно обманул его отец в чем-то самом главном. В последней защите…
Корсаков, неожиданно злясь на себя, резко махнул рукой. Вспыхнул, жахнул залп. Внезапная, человечья мысль прорезала его сознание: «Никогда не буду иметь детей! Нет! Нет!!»
Может быть, тогда… В ту душную, степную ночь он стал стариком? Тогда распростился с обычной, житейской надеждой?!
Нет! Нет!
Война есть война! Революция без крови? Нет! Хотя бы в России этого не могло быть!
Да! Тогда и пришла, хлынула Большая Кровь…
Он сам не ожидал такого ее разлива, но не отступил. Он сполна выпил эту чашу — до краев. И его крови там было тоже достаточно… Шесть ранений, из них три тяжелых… Госпитали, перегоны, вши, теплушки, отступления… Ужас беспомощности раненого… И все равно железная его уверенность… «Это моя жизнь! Это моя Революция! И мне больше ничего не надо на Земле, кроме моей, кроме Нашей Победы! И она будет… Бу-у-удет?!»
Два раза его хотели отдать под трибунал. За невыполнение приказа Реввоенсовета Республики. Он бросился к прямому проводу. Один раз его спас сам Ильич, отменив приказ РВС. Второй раз спас случай. Вернее, ночная атака на Бугульму, от которой ему было приказано отступить. «Ну, что ж! Победителей не судят, — ответил Ленин. — Но если подобный случай неповиновения повторится, вы будете расстреляны, товарищ Корсаков! Каковы потери?!»
Потери были большие… Сам он только чудом не погиб при ночной, фронтальной, кавалерийской атаке. Двух лошадей убили под ним в ту ночь…
А вообще, за гражданскую, он потерял под седлом семерых коней.
Он вернулся в Москву, в Военную академию шестидесяти пяти килограммов веса (при его-то росте!). Высушенный, неразговорчивый… Острый, как лезвие старинной шашки. Его не любили в академии. Побаивались… Но учился он блестяще. За два с лишним года сдал весь курс академии и вышел из нее, так и не приобретя там ни одного друга. Их какая-то простодушная, жадная до жизни молодая вольница, их наивная, неугасимая радость победителей казалась ему странной, неуместной.
Он жаждал новой, преображенной, святой жизни! Ведь за нее заплатили так дорого! Так страшно…
Да, да, она будет завтра! Послезавтра… Но будет!!!
Все правильно. Нужен и нэп! Страна лежит в разрухе…
Но почему вчерашние революционеры, вчерашние герои вдруг как-то по-старому, по-мещански, а может, просто с крестьянской погромной жадностью хватают, хватают и хватают!! Обставляют квартиры… Да что там квартиры — этажи! В краткосрочной командировке он видел знаменитого Дыбенко, командующего Одесским округом… Кажется, со всего города к нему в дом были свезены, стащены ковры, мебель, меха, хрусталь, бронза…
Нет! Это уже была какая-то… Не его жизнь!
Зачем тогда ему надо было уходить из старого дворянского дома? Из адмиральской семьи? Из стен, которые хранили память о десятке поколений людей, живших в богатстве, учености, непростой душевной жизни? Чтобы увидеть карикатурное подобие этого… В квартире какого-нибудь вчерашнего героя Революции?
Он написал письмо в ЦК. Его принял один из секретарей, молодой Молотов. Посочувствовал, посоветовал отдохнуть.
Нет, Александр Кириллович не усомнился в Революции. Наверно, он был по своей натуре догматиком. Он просто почувствовал себя лишним. Пусть на какое-то время… Боялся сказать вслух, но на губах было слово — «ландскнехт»…
У него открылась язва. Его послали лечиться на знаменитый сибирский источник «Дарасун». Его армия еще стояла в Сибири.
…Сколько же все-таки лет было тогда Фенечке! Семнадцать? Совсем девчонка! Широколицая, свежая, с каким-то янтарным цветом кожи. С белыми-белыми, выгоревшими на солнце волосами… Уже крупнотелая, нескладная, с припухшими малиновыми губами…
Как она смотрела на него! Буквально — открыв рот…
Что бросило его тогда к этой здоровой сибирской девушке? Неосознанная память предков? Тоже искавших выхода, забвения в простых ласках дворовых девушек? Жар вырвавшейся из узды военной, душевной дисциплины мужской силы?
Или, может быть, больше? Желание начать все сначала? С нуля? С ее крестьянского, по-сибирски могучего, из столетних лиственниц, дома? Перечеркнуть прошлое? Стать обычным мужиком, крестьянином, пахарем? Сеять! Снимать урожай! Рожать детей. Опроститься?
«Были! Были и такие мысли…»
Потом срочный вызов в Москву! Те похороны! Обрубленная смертью Ильича, лучшая часть жизни…
— …Вы не спите? Александр Кириллович? — Февронья Савватеевна чуть белела в сумерках на пороге кабинета.
«Неужели эта старая, обрюзгшая, терпеливая Февронья… Та самая Фенечка?» — зябко сжавшись от печали, подумал Корсаков. — Бедная, бедная… И ноги, как тумбы!
Она замешкалась у порога, собираясь уйти.
— Ну? Что там? — Александр Кириллович с неприязнью услышал свой скрипучий, немощный голос.
— Звонят… — сказала Февронья Савватеевна.
— Ты же видишь — я болен.
— Так… Уж выехали! Беспокоятся…
— О, Господи… — застонал старик и попытался потянуться, расправить мышцы. Казалось, что все его старое, окаменевшее тело сопротивлялось. И ныло…
— Дождя-то хоть нет? — Александр Кириллович потянулся к окну.
— А вы, не спеша… Не спеша! Поднимайтесь… — вроде бы и заботливо, но настойчиво советовала Февронья. — А я… У меня уж все готово!
— Плотники-то ушли? — с трудом, но все-таки возвращаясь к жизни, спросил Корсаков. На дворе, кажется, уже не стучали топорами.
— Так, это… — ушла от ответа Февронья и опять поторопила его: — Все-таки на ужин приедет Иван Дмитриевич! Выехал! Сам… со мной говорил!
— Иди, иди, — ворчал Корсаков. — «Сам, сам»… Тоже мне — цаца!
Было непонятно, к кому относилась эта «цаца», к Февронье? Или к Ивану Дмитриевичу? К Логинову? «К Ване… к Ванечке!»
11
«Нет! Почему все-таки тот мальчишка-подхорунжий… Звал перед смертью именно отца?»
Ведь совсем сосунок был… Белесые, чуть заметные усики, глаза детские, испуганные… Кисти рук тонкие! Слабые, как у девчонки… Ему бы за материнский подол еще хвататься! А он звал отца! Без матери, что ли, отец его воспитывал? Да вряд ли…
Значит, просто верил отцу… Верил в идею… Смысл его принял со всем жаром ломкой, свежей, детской души?! Победи тогда белые, ведь небось к великомученикам того мальчишку бы причислили? Но… Не победили!
«Не могли победить!»
А ведь все равно мученик… Великий или не великий, а мученик!
Ни следа на земле, ни места, где закопали… Ни креста!
Помнит ли его кто-нибудь? Кроме него… Древнего теперь старика… О том ребенке? Растерзанном винтовочным залпом в душной степной ночи? Вряд ли…
Он пережил всех! Вот! Даже память людскую пережил… «Война миров» — так, кажется, называлась книга… Да, да… Но та, его война была еще и войной Идей. Недаром назвали гражданской… Значит, и бились, и умирали, и все, все, все… выносили Граждане… Гражданин на Гражданина шел!
Как медленно движется; медленно растет Идея!
Да, к старости… К его поздней, затянувшейся старости уже каждое движение — это преодоление, порог…
Ох, как тяжка жизнь человека…
То ли Идея выше человека? То ли он выше ее? Или шире? Нет, не прав Ф. М. «Человек — не тайна. Человек — это неразбериха, путаница!» А Идея, она, как клинок.
«А там… Что — там?!»
Неразборчивые, напечатанные на самодельном типографском станке, справедливые и великие слова? «Защита угнетенных! Историческая неумолимость!» Естественная для твоей души жажда справедливости? Вперед, за «униженных и оскорбленных»? Прочь отца-крепостника! Вешателя и реакционера! Прочь дом… детство… Вензеля фамильного герба… Старый дом на Мясницкой…
Значит, все-таки самое главное в самом начале начал, в самом первом шаге? В самом первом помысле? Все-таки все в молодом сердце? В его чувстве справедливости? В его свежести? В чувстве сострадания? В поиске человеческого смысла?
Тогда почему же он… Почти девяностолетний старик… Так неотступно, так близко, так ясно чувствует боль и смятение того — Бог весть сколько лет назад… — Расстрелянного ребенка?!
Того «врага»… Подхорунжего… Уж никак не старше шестнадцати?!
«Что это? Старческое слабоумие? Слезливость? Жажда чьего-то прощения за все… содеянное?!»
— Феня! Фе-еняя!! — крикнул он во всю мощь вдруг распрямившихся легких. — Костюм! Да нет! Парадный!.. Крахмальный воротничок… И не эти… Не эти башмаки — английские! В которых вы меня собираетесь в гроб класть!..
— Да что вы… Такое говорите? — уже металась по комнате Февронья Савватеевна. — То вроде больной?! А то…
— Я еще вас всех… Переживу! — не мог остановиться, рассвирепевший (На кого? На Бога? Чёрта? На самого себя?) Александр Кириллович. — Ишь, как вы все тут расхрабрились! Только чуть приболей… Все! Все голову подняли! Демократию, видите ли, развели?! Я с этим быстро покончу. Лечить они меня вздумали?! Все! Конец!
Он трусцой шлепал по комнате, опробывая башмаки. «Не жмут ли?» — Февронья Савватеевна смотрела на него во все глаза!
— Вы теперь у меня будете по одной половице ходить! — бушевал Корсаков. — А на другую — и не взглянете! Как шелковая… У меня будете!
Александр Кириллович ловким, сто лет назад отработанным движением завязал галстук. Хотел переменить на другой, но только махнул рукой…
Февронья Савватеевна, услышав шум на улице, поспешила к двери. Корсаков замер…
«Сесть на свое обычное место? В вольтеровское кресло? Но тогда зачем был весь парад? Иван знает, что я болен? Хорошо! Он сейчас устроит ему классического больного!»
Александр Кириллович начал вертеть ручку транзистора, пытаясь найти на коротких волнах какую-нибудь поп- или рок-музыку. Но там только что-то трещало, выло… Вдруг будто рядом начинал говорить какой-нибудь саудовский араб… «Понастроили себе сверхтрансляторов! И рады, как дети!»
Он хотел было уже выключить приемник, как вдруг довольно отчетливо раздалась русская, «закордонная» речь.