подумал он, вспоминая, как Варя заступилась за него по поводу этой песни, и снова какое-то кроткое и приятное чувство шевельнулось в нем.
К вечеру пришел Мокей и принес еще две песни. Илья Петрович аккуратно записал их и дал Мокею двугривенный. Но Мокей посмотрел на монету и сказал:
— Это что! Мы и так завсегда вашей милости… — Тут он спрятал монету в кошель. — Ты вот местечко мне поспособствуй у Захара Иваныча.
— Какое местечко?
— Да в работники, например. Я, брат, на сеялках-то отчаянный.
Илья Петрович сокрушился.
— Да у тебя что, нужда, что ли? — спросил он.
Мокей почесал затылок.
— Коли не нужда, — ответил он. — Нужда-то нуждой, а тут отсеялся я. Так и быть, послужил бы я Захар Иванычу, парень он хороший.
— Да ты бы к нему и лез, — рассердился Тутолмин. — Что ты ко мне-то? Захотел ярма и лезь сам. Я-то тут при чем?
Мокей снова и уже с большей настоятельностью почесал в затылке.
— Серчает он на меня, — произнес он.
— Кто серчает?
— Захар Иваныч.
— За что?
— А за что! Спроси! — в благородном негодовании заторопился Мокей. — Народы-то у нас оченно даже приятные… У нас мастера ямы-то рыть под доброго человека… У нас, ежели не слопать кого, так праздник не в праздник!..
— Стало быть, наговоры на тебя?
— Наговоры, — кротко сказал Мокей.
Илья Петрович помолчал.
— Или перемогся бы? — наконец вымолвил он.
Мокей тряхнул волосами.
— Никак невозможно, — сказал он решительно.
— Ну к своему бы брату, мужику, нанялся. Там хоть равенство отношений. («Эку глупость я отмочил!» — подумал Тутолмин в скобках.)
— Как можно к мужику! — горячо возразил Мокей. — Мужик на работе замучает. Мужик прямо заездит тебя на работе! Нет, уж вы сделайте милость.
— Хорошо, я скажу, — печально согласился Тутолмин.
Мокей рассыпался в благодарностях.
— А что насчет песен, это уж будьте покойны, — говорил он. — Я тебе не токмо песни — чего хочешь предоставлю. Мы за этим не постоим! — И вдруг игриво добавил: — Будешь в деревню ходить — девки у нас важные.
Илья Петрович хотел было рассердиться, но вовремя опомнился и сказал:
— Нет, уж насчет девок ты оставь, Мокей, — я женатый.
— О? Не уважаешь? Ну, как хочешь. Насчет девок не хочешь — песни буду представлять. Я, брат, ходок на эти дела. Ты у кого ни спроси про Мокея, всякий тебе скажет, например. Я не то, что другие, — измигульничать не стану.
Вечером, когда приехал Захар Иваныч, Тутолмин сказал ему о желании Мокея. Захар Иваныч поморщился.
— Больно уж он неподходящ! — сказал он.
— Чем же? — спросил Илья Петрович.
— Да как тебе сказать: очень уж он привередлив. Он ведь жил у меня раза три. Надо тебе сказать, что за пищей рабочих я сам слежу, и уж что другое, а пища у меня сносная…
— Да он говорил мне об этом.
— Ну вот видишь. Говорить-то он говорил, а когда жил — у меня недели не проходило без скандала: то то ему не хорошо, то другое. То масло горчит, то в крупе гадки много, то говядина не жирна. Просто наказание! И представь себе: сейчас же собьет всех, сговорит, и скопом являются расчет просить. Помучил он меня. Ты не поверишь — я в лето три кухарки сменил, и все из-за его претензий. Вот он какой, этот Мокей.
— Да отчего же он такой требовательный?
— А бог уж его знает. Живут они плохо и дома, я уверен, мяса в глаза не видят, Я тебе говорю: окаменелость какая-то. Вот уходил он от меня: один раз ушел, — чирий на спине вскочил, — не смех ли! Другой раз — рансомовский трехлемешник ударил его рычагом по сапогу… А третий — смешно даже сказать: ночевал он в картофельной яме и вдруг говорит: «Я, говорит, не буду здесь ночевать». — «Отчего же ты не будешь?» — «Леших боюсь…» Уговаривал его, убеждал, — ничего не помогло. Так и ушёл! Вот он какой, этот Мокей.
Илья Петрович засмеялся.
— Да, действительно неудобный продукт для капиталистических манипуляций, — сказал он. — Но ты все-таки его прими. Как хочешь, а ведь в принципе-то все-таки отлично, что у Мокея этакое органическое нерасположение к ярму.
— Поди ты! — с неудовольствием произнес Захар Иваныч, но все-таки не забыл сказать явившемуся приказчику, чтобы он взял Мокея.
После чая Захар Иваныч отправился в дом. Тутолмин, разумеется, отказался сопровождать его. Он весь вечер прокопался за материалами, собранными в записной книжке. Много сведений он разнес оттуда по различным отделам. Большинство досталось общине; затем добрый кусок зацепили обычное право и раскол; этнография удовольствовалась меньшим, и наконец самую маленькую частичку получила статистика.
Захар Иваныч возвратился с новостью: Варвара Алексеевна просила Илью Петровича поехать с ней в шарабане на испытание парового плуга. Старику нездоровилось, и он оставался беседовать с Куглером. «Вот еще не было печали! — как будто с видом неудовольствия воскликнул Тутолмин, отрываясь от своих материалов. — Я и править-то не умею». Но в душе он был доволен этим предложением. И когда лег спать, несколько раз подумал о Варе. Нервы его были слегка возбуждены. Сердце беспокойно трепетало. Ночью он часто просыпался и злился на безмятежное сопение Захара Иваныча. Мерный лязг часового маятника тоже раздражал его.
VI
Славная погода установилась на другой день. Правда, солнце не светило и небо было покрыто сплошными тучами, но теплота стояла в воздухе изумительная. От полей подымался пар. Тонкий и затхлый запах земли разлит был всюду. Даль подернулась влажностью. Неумолкаемые крики грачей мягко замирали в отдалении.
Было воскресенье, и целая толпа привалила из села поглазеть на паровой плуг. Девки в ярких платках грызли семечки; нарядные парни стояли отдельными группами и громко пересмеивались; ребятишки затевали игру в «репку», мужики сосредоточенно ходили около локомобилей. Эти локомобили приехали на место еще вчера и теперь разводили пары. Захар Иваныч озабоченно посматривал на манометр. Замазанный и шершавый кочегаришка метался как угорелый с масленкой в руках и в свободные мгновения важно озирался на мужиков. Нахмуренный машинист, в валенках и в круглой касторовой шляпе, глубокомысленно разглядывал какую-то заклепку. У другого локомобиля, поместившегося на том конце опытного поля, тоже толпилась небольшая кучка зрителей.
Захару Иванычу, очевидно, не нравилось это присутствие посторонней публики. Он не особенно надеялся на успешность опыта: локомобили были-таки достаточно помяты жизнью, и лемеха посматривали подозрительно. А этот неуспех непременно подал бы повод к насмешкам, на которые так щедр простодушный российский мужичок. Вот и теперь уже между ними с какой-то комической неподвижностью стоит Влас Карявый и произносит ядовитые свои шуточки, на которые мужики сдержанно усмехаются. А тут как да грех легкое топливо давало мало жару и стрелка манометра подымалась с возмутительной медленностью. «Вали, вали, Николай!» — торопил Захар Иваныч рабочего, подкладывающего дрова, и тот целыми охапками валил эти дрова в ненасытное жерло топки.
— Ты бы, Миколай, прямо с возом туда въезжал, — скромно заметил Влас Карявый. Толпа хихикнула. — Право бы, способней с возом… А то взял бы ворота с конюшни туда засадил… Кто ее щепкой-то растревожит, экую прорву!
— Растревожим! — невнятно проворчал явно сконфуженный Николай.
Захар Иваныч отошел в сторону.
— Я бы амбарушку продал, — сказал другой, — дать бы за нее рублев тридцать, я бы и продал: все бы, глядишь, на раз хватило.
— Подавишься, — вымолвил Николай.
— Эка ты чудачина, — подхватил Карявый, — кабыть у них лесу мало. У них, чай, Редушки… Все как-никак поглотается лето-то.
— Что экой прорве Редушки!.. В Редушках всего-то никак сто десятин… А ты гляди-ка на нее!
А один дряхлый старик все смотрел и вздыхал. «Что же это будет такое?» — шептал он в каком-то ужасе и беспомощно перебирал пересмягшими своими губами. «Эй, девки! — кричали из толпы парней. — Печка-самопека приехала… Кому желательно блинцов покушать!.. А мы духом сыти…» — «Нет, это жар-птица, — возражали девки, — а вот Иван-царевич!» — и они с хохотом указывали на чумазого кочегара.
Несколько мужиков, наиболее отличавшихся солидностью, ходили около плуга и с любопытством ощупывали блестящую поверхность лемехов. Иные в задумчивости покачивали головами. А один все заходил и, прищуривая один глаз, следил за изгибом лемехов. «Вон оно как!» — наконец промолвил он и решительно нахлобучил шапку. «А что?» — спросили его. Но на это он ничего не ответил и многозначительно отошел от плуга. «Не пойдет», — заявлял другой. «Ну, как не пойти!»— возражали ему. «А вот пласт он отваливать не станет — это верно. Ты гляди, как отвалы-то приспособлены». И все согласились, что точно пласт не будет отваливаться.
По мере того как пар бездействовал и все новые и новые охапки дров бесследно исчезали в топке, настроение народа становилось все веселее и веселее. Наряду с этим прислуга была явно обескуражена. Николай даже изъявил наклонность к измене: стал насмехаться над печкой, так беззастенчиво пожиравшей его труды. «Эка хапуга проклятая, право хапуга!» — восклицал он. Один только Мокей не унывал (он уже очутился в усадьбе). С какой-то грязнейшей тряпкой в руках он весело суетился вокруг локомобиля и беспрестанно отпускал соответствующие замечания. Так, когда близ него находился Захар Иваныч, он говорил вполголоса, видимо обращаясь к машине: «Врешь, матушка, пойдешь! Не на таковского наскочила, и не таких, как ты, объезживали…» Когда же ему случалось пробегать мимо мужиков, он корчил лукавую усмешку и произносил: «Дела не наделаем, а лупоглазой невестке глаза вставим!» И мужики сочувственно ему улыбались.
В это время подъехал и Тутолмин с Варей. Всю дорогу он испытывал приятное и неутихающее волнение. Резвый побег горячего серого жеребца, которым правила Варя, эластическое покачивание рессорного экипажа, мягкий треск колес, с изумительной быстротою попиравших почву гладкой дороги, пробитой по выгону, а пуще всего соседство красивой и возбужденной девушки — переполняли все его существо глубоким удовольствием. А Варя действительно была хороша. В своей широкой зимней шляпе, кокетливо надвинутой на глаза, в своем тяжелом плюшевом костюме, ловко обхватывавшем ее упругий и гибкий стан, она и не на Илью Петровича могла бы сделать впечатление. День — тихий и теплый, кроткое и задумчивое очертание далей, запах свежеразрытой земли, стоявший в воздухе, близость Ильи Петровича с его лицом, сосредоточенным и добрым, — все это отпечатлевалось на ее душе ясными и безмятежными полосами, и глаза ее глядели безмятежно.