Карибский брак — страница 37 из 71

ня. Даже в раннем детстве я терпеть не мог любой деспотизм и тех взрослых, у которых он проявлялся и которые считали себя выше нас. Это были те же люди, которые плевали вслед моей матери. Но если бы я не был прирожденным бунтовщиком и если бы отношение общины к моим родителям не сделало меня радикалом, то все равно стал бы им, видя несправедливость, существовавшую на острове. С юных лет я задумывался о свободе, ее значении для человека. Мама считала, что я задаю слишком много вопросов. «Тебе обязательно надо докопаться во всем до самой сути, – упрекала она меня. – Нарвешься из-за этого на неприятности». Это было смешно. Кто, как не она, доставил столько неприятностей нашей семье? Отец постоянно упрашивал ее не высказывать людям все, что она думает, но она, как правило, не могла смолчать. Язычок у нее был острый, и, когда она сердилась, я старался держаться от нее подальше.


Если честно, я был рад, что не хожу в школу при синагоге, потому что там, помимо всего прочего, надо было учить иврит и изучать Тору. В моравской школе мы тоже читали Библию, но это были истории о Христе, о котором я даже не слышал до этого, и в них говорилось, что, несмотря на свои грехи, человек может спасти свою душу. Я всегда читал эти истории с интересом. Особенно привлекала меня идея, что у Бога был сын на земле. Это приближало Бога к людям, к их ежедневным заботам и трудностям. Я отвергал представление о Боге, который позволяет людям страдать и делает наш мир таким несправедливым, каким я его видел по пути в школу. Она находилась далеко от нашего дома, мы проходили мимо поселков из лачуг, и я отставал от своих братьев, чтобы рассмотреть все как следует. Разве справедливо, чтобы одни жили в огромных домах, окруженных садами, а другие ютились в лачугах? В библейских историях Иисус был отверженным и бунтовщиком. Он был евреем и не хотел подчиняться ни римлянам, ни каким-либо другим правителям, кроме Бога. Я восхищался им, но не посмел бы признаться в этом маме. Я не был христианином, просто это было мне интересно. В конце молитв, которые мы читали вслух, я говорил «аминь», но испытывал при этом угрызения совести.

Однажды я поделился своими сомнениями с Марианной, и она, пожав плечами, сказала, что ее семья придерживается древней африканской религии.

– В школе нужно делать вид, что ты разделяешь их веру. Мои родные не верят во все это. Я просто читаю эти истории, вот и все.

И тут я увидел, что мы с ней в этом одинаковы – неверующие среди верующих, отвергнутые обществом как неполноценные его члены, особенно она, из-за цвета кожи и пола. Когда я осознал это сходство между нами, у меня перехватило дыхание и мир предстал передо мной таким, каким я видел его затем всю свою жизнь. Тогда мне было восемь или девять лет, но впоследствии я понял, что впервые испытал в этот момент настоящую любовь – чувство, что ты понимаешь человека и он понимает тебя. Марианна была красива, но в то время я меньше страдал из-за этого, чем позже, когда мы подросли. У нее были высокие скулы, очень темная кожа и наполненные светом глаза с зелеными искорками. Когда она улыбалась, мне открывалось что-то новое в мире, а мне именно это и нужно было, даже когда я был маленьким, – видеть не только то, что на поверхности, но и то, что находится в самой сердцевине вещей, в плоти крови, в листьях и стебле. Невзирая на мамино предупреждение, больше всего я хотел видеть суть вещей.

Рисовать я начал в классе. Но не сознавал, что у меня есть какие-то особые способности к рисованию, пока другие не сказали мне об этом. Они хвалили меня и просили рисовать еще и еще. Иногда я выполнял их просьбы и изображал их самих или, например, осла, но чаще я рисовал то, что выбирал сам. Весь мир – будь то какая-нибудь сцена, пейзаж или человек – представлялся мне головоломкой, отдельные части которой были перемешаны у меня в голове, и я старался сложить их так, чтобы получилось единое целое. Я воссоздавал один образ за другим, пока на бумаге не возникал осмысленный мир. После уроков я не возвращался домой вместе с братьями, а шел на берег моря и рисовал углем Марианну на плотной бумаге, которую брал в школе. Я писал ее портреты столько раз, что изучил ее лицо лучше, чем свое собственное. Я чувствовал, что, раскрыв и воссоздав красоту, я проник в самую суть жизни. Мы проводили вместе по многу часов, но вскоре это кончилось. Мать Марианны увидела нас вместе, схватила меня за шиворот и сказала, что, если я буду приставать к ее дочери, она побьет меня. Я не верил, что она это сделает, но Марианна боялась ослушаться ее и перестала ходить со мной. Нам было чуть больше девяти лет, но Марианна уважительно относилась к правилам и вообще во многих отношениях была взрослее меня. Она сказала, что не может больше дружить со мной, и я понял ее. Мои сестры тоже всегда подчинялись требованиям нашей матери. Они не хотели нарываться на неприятности.

Хотя Марианна не могла больше проводить время со мной после уроков, я не забросил свое увлечение. Я рисовал виды острова: начал с пальмы, изображая ее листик за листиком, кусочек за кусочком. Сам становился пальмой и знал все, что с ней происходит, – знал, как выглядит нижняя сторона листьев, хотя и не видел ее. Сначала все возникало у меня в голове, а уже потом я рисовал это: листья, летучую мышь, висящую на ветке тамаринда, проходящую под деревом женщину с корзиной белья. С братьями и сестрами мы общались мало, у них были свои дела. Старшие работали в магазине, младшие – увлеченно занимались уроками. Иногда я ловил на себе пристальный взгляд мамы. Она смотрела на меня озабоченно, словно изучала какой-нибудь препарат под стеклом.

Когда я был маленький, меня прозвали сурком, соней. Мне ничего не стоило прикорнуть под столом. Родители говорили, что частенько я дремал на пляже или на скамейке в саду, в то время как другие дети купались и играли. Когда я подрос, я стал спать меньше. Снились мне краски, чаще всего синяя, самые разные оттенки синего, из которых состоял весь наш остров. В жаркие дни мне снился также зеленый цвет, и когда я просыпался, то у меня слегка кружилась голова, будто я спал на лугу. Я ощущал запахи мокрой травы и гроздьев ягод на ветвях кустарника, медовый аромат цветов. Со временем все краски стали постоянно сопровождать меня и во сне, и наяву. Где бы я ни был – в классе или дома, – я был одновременно где-то еще. В гуще синего или зеленого цвета, внутри пальмы, в глазах Марианны с искорками света.

Наша отверженность от общества давала мне свободу, а это было как раз то, к чему я стремился с тех пор, как начал ползать. В детстве я любил одиночество. Порой никто не знал, где я нахожусь. Взяв бумагу и кисти в отцовском магазине, я уходил в холмы, где вскоре научился изготавливать краски из природных материалов: красных лепестков, земли, раковин моллюсков, скорлупы ореха. Кистями мне часто служили какие-нибудь щепки. О красках я многое узнал от Жестины. Как ни была мама близка с Розалией, до конца откровенной она была только с Жестиной, хотя по неведомой мне причине отношения их были неровными – то ухудшались, то улучшались. Иногда мама приходила к Жестине в гости, а та не хотела ни видеть, ни слышать ее. Так могло продолжаться месяцами, пока не наступал день, когда Жестина бросалась маме на шею, как будто была ее родной сестрой.

Жестина была портнихой, причем самой лучшей в городе. Я часто заходил к ней, в ее дом около гавани, где на крыльце стояли банки с яркими красками. Если сшитое ею платье было особенно красивым, она говорила:

– И все равно оно недостойно моей дочери.

Но дочери у нее не было, и я не мог понять, то ли она надеется, что когда-нибудь она у нее будет, то ли это просто такая присказка.

– Оно все же довольно красивое, – обычно отзывался я, но она качала головой:

– Ты не понимаешь, ты еще слишком мал.

Разговаривать с Жестиной мне было легче, чем с мамой. Я чувствовал, что она ближе мне, и мог говорить с ней о таких вещах, которые мама не поняла бы. Именно из наших бесед с Жестиной я узнал, что если наложить одну краску на другую, то получится оттенок определенного цвета. Жестина учила меня не спешить, когда я пишу какую-нибудь картину, а дать ей возможность самой проявить себя, свою душу. Я очень любил бывать у Жестины. Мама все время следила за мной, как ястреб, словно ждала, когда наружу вылезут какие-нибудь недостатки, чтобы накинуться на них, и из-за этого ястребиного взгляда мне хотелось убежать из дома. Жестина же не стесняла мою свободу.

Я любил наш остров, и все же мне хотелось уехать с него. Я ходил по улицам, застроенным пакгаузами и ведущим к гавани. Страсть к путешествиям была у меня в крови. Я с тоской смотрел на отплывающие в море корабли, мечтая оказаться на одном из них. Мне было не важно, куда плыть: в Южную Америку, Нью-Йорк или Европу – с удовольствием уехал бы куда угодно, чтобы увидеть все краски мира. Глядя на отражение облаков в воде, я думал, что в какой-нибудь другой гавани вода, возможно, совсем другого цвета, небо сизое, горы покрыты зелеными лесами, а холодные как лед волны имеют безграничный темно-синий цвет.

Жестина иногда рассказывала мне о том, какой моя мать была раньше. Я как-то обронил замечание, что мама не понимает красоты мира, что он сводится для нее к отношениям с отцом и домашним заботам. Жестина сказала, что я ошибаюсь. Она показала мне поле, куда они с мамой убегали от домашних забот. Единственное, что мама любила делать по хозяйству, – убивать цыплят по пятницам к обеду, сказала Жестина, насмешив меня. По растущим вокруг деревьям ползали синие улитки; поле было перерезано сетью рытвин, наполненных соленой морской водой. Именно здесь, сказала Жестина, они любили лежать, не двигаясь, и высокая трава колыхалась от их дыхания. Я не мог представить себе маму девочкой, но нарисовал на своей следующей картине траву, деревья с красными цветами, поблескивавшую воду и даже ветер, изобразив его синими и серыми штрихами.

Затем Жестина сводила меня на песчаный берег, куда раз в год приплывали черепахи, чтобы откладывать яйца. Жестина с мамой прятались здесь в темноте и воображали, что они наполовину черепахи и уплывут в море, не оглядываясь. Небо над нами было полночного темно-синего цвета, который я любил и который часто мне снился. Я написал картину, где был этот берег с пальмой, раскинувшейся, как цветок, и с прячущимися в тени черепахами, чьи панцири отливали глубоководной зеленоватой чернотой.