– Конечно, ерунда это все, – говорила она теперь. – Дети умирают от лихорадки, а не от любви.
Меня тем не менее не оставлял страх, что я буду наказана за неутолимое влечение к Фредерику. Я вспоминала, как раввин не хотел открывать нам дверь своего дома, а Бог поливал нас дождем, и как я отказывалась повиноваться им обоим. Когда я была моложе, я не боялась ничего, а теперь я испытывала страх – как и предсказывала мадам Галеви. Теперь я понимала, что нам приходится платить за все. Я стала осторожнее и научилась взвешивать свои поступки. Я понимала, в какой хаос ввергла своих детей, когда не пожелала отказаться от Фредерика. Меня не надо было обвинять в том, что я вела себя эгоистично, – я сама себя винила.
Мы с Розалией в последний раз вместе пили чай у них в доме. Мне казалось, что она ничуть не изменилась с того дня, когда я впервые увидела ее в кухне месье Пети.
– Тогда я была молодой! – сказала она, подавая мне чай с куском кокосового торта, щедро прослоенного кремом. – Но не такой молодой, как вы.
Мы обе дали обет одному и тому же призраку и потому были связаны друг с другом судьбой. В этом мне крупно повезло.
– Давайте не будем прощаться, – сказала она в мой последний день на Сент-Томасе.
Да-да, так будет лучше. Мы обе понимали, скольким я обязана ей: когда я в одночасье стала матерью троих детей, она научила меня ухаживать за ними. Несмотря на то, что она была не свободна, принуждена служить другим, она с удивительной добротой отнеслась к девчонке, которая не умела ничего, в том числе и вести себя в постели с мужем.
– Неужели твоя мать ничему тебя не учила? – спрашивала она меня, обнаружив в очередной раз мою беспомощность. Единственные усвоенные мною к тому времени уроки были преподаны мне Аделью – причем шепотом, чтобы мама не услышала.
Уходя от Розалии, я заметила, что она приютила розовый куст, который так ненавидела моя мама. Мама говорила, что это нелепое растение с неестественно большими розовыми цветами, которые привлекают тучи ос и пчел, и нет смысла тратить на него воду. Однако Розалия сказала, что куст прожил во дворе столько лет, что она перестанет себя уважать, если позволит ему погибнуть.
– Мама терпеть его не могла, хотя это был подарок отца, – сказала я. – Очевидно, ей хотелось чего-то большего.
Розалия только покачала головой, удивляясь тому, сколько вещей ей до сих пор приходится мне объяснять.
– Она не любила этот куст, потому что его подарили не ей. В вашем доме была еще одна женщина, и она была очень довольна подарком. Мистер Энрике заботился об этих розах с тех пор, как ваша мать отделалась от них.
Я не стала задавать лишних вопросов, Розалия тоже ничего больше не сказала. Мы и без того поняли друг друга. Мы обе догадались, что Адель была не только служанкой моего отца, о чем никто не знал – кроме, может быть, моей матери. В детстве я воспринимала мир сквозь призму собственных обид и предпочтений, а то, что не касалось меня непосредственно, меня не интересовало. Для детей существовала детская комната, в мир взрослых их не пускали. Вот и хорошо, думала я. У меня были собственные заботы, я обдумывала побег. Но теперь память воскрешала то, на что тогда я не обращала внимания: запертую дверь, три розовых лепестка на тарелке в кухне, плачущую женщину, калитку, скрипнувшую так тихо, что я сомневалась, слышала ли я скрип, покрасневшие глаза отца, пришедшего сказать мне, что я выхожу замуж, мою мать, которая так внимательно рассматривала Жестину, словно пыталась разглядеть в ней знакомые черты.
Мы расстались с Розалией, почувствовав, что готовы расплакаться. Ни с кем я не проводила столько времени, сколько с нею, и она могла сказать то же самое обо мне. Я была сурова и порой резка, как моя мать, с другими людьми, но не с Розалией. Она видела меня насквозь и говорила мне в лицо то, что никто другой не посмел бы мне сказать, но она ни разу не сказала, что я была не права, когда забралась в постель молодого француза. На прощание она трижды поцеловала меня, затем еще один раз, на счастье. И напомнила мне самый ценный совет из всех, какие она когда-либо давала:
Надо любить больше, а не меньше.
Наступил восхитительный месяц сентябрь, когда кончается сезон «пламенеющих» деревьев. Никогда уже больше не увижу я таких цветов, как делоникс, – разве что заеду как-нибудь на Мадагаскар. Моряки с этого острова приложили в свое время немало усилий, чтобы доставить саженцы этих деревьев к нам через океан. Ради того чтобы получить свыше благословение на плавание, они оборачивали корни мешковиной, поливали их столь нужной им самим пресной водой. Я нашла в лесу всего несколько цветков делоникса, но их было достаточно, чтобы положить на могилы мадам Пети и первой жены раввина, ибо я верила, что именно благодаря ее призраку наш брак с Фредериком был признан и имена наших детей были вписаны в «Книгу жизни». Я положила на могилы также белые камешки в память о моих сыновьях, моих родителях и Исааке. Он знал, что я не люблю его, но в то время это не имело значения. Мы заключили соглашение и соблюдали условия. При моем уходе деревья посыпали мне голову листьями. Обычно я сохраняла их в знак уважения к духам, но на этот раз стряхнула на землю. Это были листья лавра с острым запахом. Некоторые кладут их в чемодан во время путешествия, но я оставила их лежать на кладбище.
Мы с Жестиной отплыли в ветреный день, море было зеленого цвета. Мой муж, обняв меня, не хотел отпускать, пока не вмешался капитан, сказав, что давно пора отчаливать. Начинался прилив; море с каждым новым осенним днем становилось все беспокойнее. Мы с Жестиной надели все черное, словно были в трауре по своей прошлой жизни и по тем нам, какими мы больше не будем. Мы заметили пеликана, следовавшего за нашим кораблем, и оставили ему на палубе рыбу, которую нам давали на обед. Он в благодарность сбросил нам несколько перьев, мы украсили ими комоды в наших каютах. Но вдали от берега стало холодно, и пеликан повернул обратно. Мы пытались разбрасывать крошки хлеба и мидий, извлекая их из раковин, но птиц больше не было, только безбрежный синий океан.
Корабль взял курс на север, и вскоре вода стала темнее; иногда за ночь нос судна покрывался тонкой коркой льда. Мы натянули черные перчатки, закутались в шерстяные накидки и пили горячий чай с крошечными ломтиками лимона. На судне был запасен целый бушель[28] лимонов и два бушеля лайма, и в открытом море они были очень кстати. Когда из-за горизонта наплывали сумерки, только мы с Жестиной оставались на палубе, невзирая на холод. В каютах пахло плесенью и гуляли сквозняки, так что мы предпочитали находиться там, где можно было любоваться звездами, как когда-то на берегу с выползающими из моря черепахами. Мы с десяти лет мечтали уплыть на таком корабле, как этот, и казалось, что это было только вчера, хотя нам вот-вот должно было стукнуть по шестьдесят. Заглядывая в зеркало, мы не узнавали самих себя и, смеясь, показывали на наши отражения пальцем и спрашивали: «Кто эти мымры?»
Затем море разволновалось, волны были такими высокими, что на палубе стало скользко, вода проникала в коридор с нашими каютами. Чтобы попасть в столовую, приходилось идти, держась за натянутые веревки. Но мы старались не обращать внимания на плохую погоду и отпраздновали, как обычно, наш общий день рождения. Волны с грохотом разбивались о борт корабля, а мы ели устриц с лаймовым соком и пили белое вино. Люди принимали нас за сестер-двойняшек, что мы со смехом отрицали, хотя меня всегда занимал вопрос, почему мы с Жестиной так похожи друг на друга. А теперь я увидела, что и другие замечают это. Я невольно стала сочувствовать моей матери. Если Жестина действительно была дочерью моего отца, то мадам Помье, несомненно, должна была знать об этом, и неудивительно, что она не хотела видеть ни Адель, ни розовый куст, ни, заодно, меня.
Но теперь не осталось никого, кто мог бы сказать нам правду, так что мы отвечали на вопросы о нашем сестринстве уклончиво. Мы подняли тосты друг за друга, разрезали пополам праздничный торт и съели все до последней крошки. Не имело значения, что происходило на Сент-Томасе в давние времена. Все эти чувства и переживания остались в прошлом, в периоде черепах, который закончился, так как теперь весь берег светился огнями и черепахи нашли другое место для кладки. Они больше не вернутся на остров; мы с Жестиной понимали, что и мы тоже. И потому мы перестали носить черное.
Почти тридцать лет прошло с тех пор, как Лидди увезли с острова. Трудно было понять, почему в молодости время тянется так медленно, а теперь летит с адской скоростью. Жестина боялась, что после столь долгой разлуки они с Лидди не узнают друг друга. Она говорила, что стала уродиной и ей придется носить вуаль, чтобы не пугать дочь и внуков. Я, конечно, сказала, что это чушь. Если бы мы были сестрами, то нас различали бы как одну красивую сестру и как другую – заносчивую и помыкающую другими во вред самой себе. Жестина действительно была еще красива, и многие мужчины на корабле заглядывались на нее. Она краснела, но не радовалась этому. Она могла бы не меньше десяти раз выйти замуж за эти годы – мужчины настойчиво добивались этого, и некоторые даже обращались ко мне с просьбой посодействовать им. Среди них были и местные жители. Двое мужчин моей веры говорили со мной тайно, уверенные, что я должна посочувствовать им после того, как выдержала отчаянную борьбу с конгрегацией. Был также очень пылкий бизнесмен из Европы, который поклялся, что не пожалеет ничего, чтобы завоевать сердце Жестины. У него даже был составлен план их будущей совместной жизни: они уедут в его родную Данию, где никому не известно, что ее мать была рабыней, и она будет почтенной и богатой матроной. Жестина развеселилась, когда я рассказала ей об этом плане, и заверила меня, что память о ее матери ей дороже, чем этот жених, так что он вернулся в Данию ни с чем. Так же безжалостно она отвергла и всех других претендентов на ее руку. У нее всегда был один план: сесть на этот корабль и уплыть в Париж.