Слегка сутулясь, человек поклонился и представился: военный корреспондент Соединенных Штатов Америки, был только что во Франции, на театре войны, много слышал там от солдат о Карле Либкнехте. И небрежно бросил:
— Джон Рид…
Говорил он на хорошем немецком языке, но сильный акцент выдавал в нем иностранца.
В этой большой полупустой комнате он сразу занял много места, но от этого комната не стала теснее — только уютней и светлей, что ли. Он бросил быстрый взгляд на стены, задержался на портретах Бебеля и Вильгельма Либкнехта, скользнул глазами по двум-трем картинам и, казалось, мгновенно охватил и фотографически отпечатал всю комнату в памяти. Было что-то профессиональное в этой его манере быстро ориентироваться в обстановке. И когда он назвался журналистом, Либкнехт невольно кивнул.
Да, разумеется, он слышал об этом американском журналисте и нисколько не удивился, что судьба, а вернее — война, забросила его сюда.
Дождавшись молчаливого приглашения, Рид опустился на стул и быстро завязал разговор. Причем сделал он это с такой легкостью и так ненавязчиво, что хозяин почувствовал к своему нежданному гостю еще большую симпатию.
Речь, конечно, прежде всего зашла о голосовании в рейхстаге и о том резонансе, который вызвало поведение Либкнехта во всем мире, в том числе в Америке.
Либкнехт и сам не мог понять, почему так взволновали его слова Рида. Нож для разрезания бумаги, который он взял со стола, быстро завертелся в его нервной руке, и во все время разговора он уже не выпускал этот нож; и по тому — быстро или медленно вертелся он — можно было сказать о душевном состоянии хозяина.
Так они сидели друг против друга при слабом свете настольной лампы. И оба не сводили глаз друг с друга. Один — в наглухо застегнутом сюртуке, очень смуглый, с почти круглым лицом, с мягким, до странности добрым выражением глаз, с темными усталыми кругами под глазами, другой — молодой, энергичный, полный любопытства, полный впечатлений от недавней поездки по фронту, полный жизни, с ясными, умными, печальными глазами.
Двери, которые Рид не потрудился закрыть за собой, так и остались распахнутыми. Было видно, как в пустой вестибюль вошли две женщины в трауре и тихо опустились на скамью. Должно быть, дожидались представителя местного партийного комитета, ведающего пенсиями. Сидели они тихо и молча, но черные трагические вуали лучше всяких слов говорили о том, что привело их сюда.
Рид кивнул в сторону вестибюля и тихо спросил:
— Последствия войны? Потеряли мужей?
— Лучшие из нас погибают там…
— Вы продолжаете придерживаться своих непримиримых взглядов по-прежнему? Ваше крайне враждебное отношение к войне и к правительству не изменилось?
— Социал-демократ не может придерживаться никакой другой позиции, — ответил Либкнехт с легкой улыбкой. Он говорил по-английски, вставляя иногда немецкие слова. — Как только возникает капиталистическая агрессия, она должна получить решительный и безоговорочный отпор. Невероятное давление, оказываемое на народы всех стран, не могло заставить международный рабочий класс поверить в то, что эта война — его война.
И, помолчав, добавил.
— Я выражаю эту точку зрения как представитель рабочих.
В своей манере задавать вопросы в лоб, прямо и без подготовки, перепрыгивать с одного вопроса на другой, по одной ему понятной логике Рид быстро спросил:
— Каковы, по-вашему, сейчас шансы на мировую революцию?
— Я считаю, — спокойно ответил Либкнехт, как нечто само собой разумеющееся, — что война не может закончиться ничем иным.
— А каковы дальнейшие намерения и планы вашей социал-демократии?
Лицо Либкнехта внезапно приняло твердое выражение.
— Мне трудно ответить вам на этот вопрос, — совсем уже другим тоном сказал он.
Рид понимающе кивнул: в конце концов он был совершенно посторонним человеком, и у Либкнехта не было оснований раскрывать перед ним партийные планы — кто знает, не послужит ли это на руку врагам социал-демократии, если Рид опубликует его ответы. А конечно же, опубликует — для чего другого стал бы спрашивать?
Рид широко улыбнулся, давая понять, что не осуждает ответа, но все же будет продолжать расспросы, потому что ради этого и пришел к Либкнехту.
Но с этого вопроса Либкнехт был уже куда более насторожен и сух и каждое свое слово заметно продумывал.
А Рид продолжал сыпать вопросами и, почти не дожидаясь ответов, зная, что они будут или неопределенные, или крайне лаконичные, пытался восстановить первоначальное — доверительную атмосферу.
— Какую работу проводит сейчас ваша партия в борьбе против войны? Нелегальные листовки, правда? Работа с молодежью? Среди фронтовиков?
Ни на один из этих вопросов Либкнехт не ответил ничего вразумительного. Было понятно, что он просто отказывается отвечать.
Под конец Рид еще раз спросил о самом, по-видимому, для него главном: значит, Либкнехт по-прежнему бескомпромиссно враждебен по отношению к правительству?
И еще раз Либкнехт ответил теми же словами, только короче:
— А разве может быть у социал-демократа какая-либо иная позиция?..
Рид снова согласно кивнул — понятно, если капиталистическое государство ввергло мир в преступную войну, что еще может делать социалист, как не бороться до конца? Он и сам так думал, но Либкнехту это не было известно.
Прежнее доверие как будто снова установилось после этого повторного вопроса — что-то было в интонации Рида утвердительное. Простились они довольные друг другом, и Либкнехт опять залюбовался мужественным красивым лицом молодого человека.
А молодой журналист, ставший затем другом Советской России и пламенным защитником идей Октября, написавший свою знаменитую книгу «Десять дней, которые потрясли мир», писал через несколько лет, в год, когда были зверски убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург:
«…Против кайзеровской Германии с ее дисциплинированной промышленностью, железными армиями и феодальной аристократией, против тщательно насаждаемого ура-патриотизма, против трусости и нерешительности популярных в стане лидеров — вот против чего открыто выступил этот человек, бывший в рейхстаге единственным представителем самой обездоленной, самой угнетенной, самой бесправной части населения. В Германии были и есть и другие революционные вожди, мужчины и женщины, вступившие в непримиримую борьбу с германским империализмом, но Либкнехт находился на виду у всех, на него смотрел весь мир — и вот там, в рейхстаге, когда все вокруг него гнулось под ужасным нажимом, Либкнехт выступил против официальной мощи самой высокоорганизованной державы на земле.
Известна истину: осмелившийся говорить будет услышан. Либкнехт был услышан. Услышали его союзные дипломаты и люди, формирующие общественное мнение, и сказали, что он за Антанту. Услышали его немецкие социал-демократы большинства, кайзеровские социалисты и исключили Либкнехта из своих рядов. Но его услышали и массы немецкого народа, немецкие солдаты в окопах, немецкие рабочие на военных заводах, безземельные крестьяне Саксонии. Его голос был услышан и по другую сторону фронта; и французские солдаты, в умах которых в тот момент безнадежно смешались национализм и интернационализм, от глубины души сказали: «Либкнехт — самый отважный человек на земле».
Да, народ услышал его. И поэтому, когда правительство и правые лидеры не смогли больше переносить его разоблачений, его тактики, срывавшей маски с их неприглядных лиц, с их политики, когда невмоготу стало им слушать на весь мир звучащий голос этого человека, защитника интересов рабочих всего мира, — тогда они быстренько избавились от него, наивно полагая, что голос Карла Либкнехта будет звучать глуше, если его не будет в столице.
Вопреки тому, что в свои сорок четыре года он стоял на пределе призывного возраста; вопреки тому, что здоровье его не позволяло признать его годным; несмотря на то, что он был депутатом рейхстага и как депутат не подлежал мобилизации, — он был призван в действующую армию. Ему оставили право участвовать в сессиях рейхстага и прусского ландтага, но запретили покидать Берлин во время сессий парламента и вести какую-либо политическую деятельность, за исключением парламентской. В противном случае как военнослужащему ему угрожал военный трибунал. Его послали сначала на Западный фронт, затем перебросили на Восточный, он служил в нестроевом батальоне, болел и лежал в лазарете. И все-таки очень скоро правительство с досадой убедилось: избавиться от Либкнехта не удалось. Звонкий голос его доходил и до Берлина, и до самых отдаленных уголков Германии, и по эту и по ту сторону фронта; доходил и до стран, лежащих за пределами Европы, перелетал через океан и всюду продолжал творить свое дело — воевать против войны.
Перед самым отъездом Либкнехта в армию на квартире у Вильгельма Пика собралась маленькая группа левых социал-демократов: Либкнехт, Меринг, Кете и Герман Дункер. Группа обсуждала предложение Розы Люксембург и Меринга об издании ежемесячного журнала по теории и практике марксизма. Журнал назвали «Интернационал», и в апреле вышел первый его номер. Всех, кто группировался вокруг журнала, стали называть группой «Интернационал».
Следующий номер журнала так и не появлялся. На некоторое время властям удалось обезглавить группу «Интернационал» — в феврале за речь о жестоком обращении с солдатами, произнесенную на собрании во Франкфурте-на-Майне, была арестована Роза Люксембург; вслед за ней посадили Вильгельма Пика — он возглавлял демонстрацию женщин, требовавших мира и возвращения с фронтов мужей и сыновей; был арестован и Франц Меринг; приговорили к тюремному заключению тяжело больную Клару Цеткин за ее выступление на женской конференции в Берне.
А Либкнехта засунули в солдатский мундир. Солдат рабочего батальона — Карл Либкнехт! Депутат рейхстага и прусского ландтага, крупный адвокат, на весь мир прославившийся антимилитарист, один из вождей рабочего класса Германии, самый последовательный немецкий социалист — солдат рабочего батальона в «великой армии» Вильгельма II!