Карл Либкнехт — страница 29 из 56

Его вызвали в пятое окружное военное управление Берлина и оказали особую «честь» — сам начальник управления беседовал с ним. С деланной заботливостью начальник предупредил будущего солдата обо всем, чего ему не следовало делать: не участвовать в революционных собраниях, не вести революционную пропаганду, не выкрикивать антиправительственные лозунги и т. п. Похоже было, что начальник страшно волнуется за его будущее, как бы Либкнехт — не приведи бог! — не угодил под военный трибунал…

Только тогда по-настоящему и окончательно поверил Либкнехт в то, что его и в самом деле посылают на фронт. Как ни готовился он к этому, как ни уговаривал себя и близких, что его непременно заберут в армию, до этой минуты тайная надежда еще теплилась в его душе. Теперь же он ясно понял из слов начальника: ставка делается на то, чтобы он, предупрежденный заблаговременно, пойманный в нарушении всех этих «нельзя», был судим трибуналом и надолго, если не навсегда, устранен с дороги. Потому что и этот слащавый начальник и те, кто за ним стояли, отлично понимали: Либкнехт и в армии останется тем, кем он был вне ее.

Что ж, они правы: вчерашним рабочим и крестьянам его слово пропагандиста принесет, быть может, большую пользу, чем тем, кто находится в тылу. Конечно же, он наплюет на все эти предупреждения, конечно, будет писать в легальную и нелегальную печать и, уж во всяком случае, будет выступать на сессиях рейхстага, благо не догадались лишить его и этой возможности!

Посмеиваясь, он старался внушить все это жене. Ему было важно не усугублять ее тщательно скрываемое волнение своим собственным, надо прямо сказать, прескверным душевным состоянием. Ему важно было, чтобы она не заметила его болезненной усталости, повышенной нервозности, всего его дурного самочувствия.

Он бодрился как мог и всячески старался весело шутить над всем, что с ним происходило.

Был один трудный для него разговор. При своем повышенно деликатном отношении к жене он не знал, как подойти к этому разговору. Так и дотянул до дня отъезда, когда времени на размышления уже не оставалось.

Как раз в эти дни приехал в отпуск с фронта младший брат Курт Либкнехт. Врач-дерматолог, успевший уже приобрести некоторую известность, он был мобилизован и в качестве военного врача находился в Бельгии и в северной Франции.

Братья должны были встретиться после долгой — разлуки и — попрощаться перед еще более длительным расставанием.

Вот тогда-то и решился Карл Либкнехт заговорить со своей женой о шкатулке. Софья не раз видела, как бережно хранит он эту шкатулку, и никогда не спрашивала, что за дорогие реликвии таятся в ней. Разговор о шкатулке до этого, последнего перед отбытием Карла на фронт дня никогда не возникал.

— Здесь мои письма к Юлии, — сказал, наконец, он. — Должно быть, она сама собрала их в эту шкатулку и, я знаю, очень ими дорожила. Это за период нашего жениховства и первых лет брака.

Он раскрыл шкатулку, и впервые Софья увидела ее содержимое: аккуратно сложенные, перевязанные тоненькими ленточками письма, пролежавшие здесь по меньшей мере лет двадцать.

Несколько мгновений оба молчали, словно почтив память покойной. Потом он спросил:

— Я думаю, у тебя нет никакого желания читать их?

Пожалуй, это не было вопросом — интонация скорее утвердительная слышалась в его голосе. Софья кивнула. Впрочем, у нее и в самом деле не было никакого желания ворошить его прошлое, казалось неловким заглядывать в запертую дверь его первой любви.

— Я отдаю шкатулку на сохранение Курту, — договорил он, — на все время, пока будет длиться эта проклятая война. Ты ничего не имеешь против?

Она снова молча кивнула.

На следующее утро они простились.

Глава 8«Главный врагв собственной стране»

«Нам говорят: «Все кажется спящим в ряде стран. В Германии все социалисты поголовно за войну, один Либкнехт против». Я отвечаю на это: этот один Либкнехт представляет рабочий класс…» — так писал Ленин в мае 1917 года.

То, что он «представляет рабочий класс», Либкнехт отчетливо понял на фронте. Стоило ему показаться «на людях», как солдаты толпой обступали его, и начинался разговор о самом важном, о самом больном — о войне. Как случилось, спрашивали солдаты, что социал-демократы, которые всегда клятвенно заверяли, что не допустят войны, все, как один, голосовали в рейхстаге за войну? Как случилось, что он, Либкнехт, при вторичном голосовании оказался в полном одиночестве?

Он старался отвечать коротко, не вдаваясь в подробности, из опасений, что долгий разговор в толпе может привлечь внимание офицеров. Но солдаты не удовлетворялись краткими ответами, они как раз ждали от него подробностей, они хотели понять, что же происходит в партии, которую прежде все они считали «своей».

И всякий раз кончалось тем, что он, увлекаясь, читал им целые лекции по истории германской социал-демократии, рассказывал о Марксе и Энгельсе, раскрывал сущность оппортунизма, говорил об измене лидеров германской социал-демократии. И о левом крыле партии, к которому он сам принадлежит, и о том, что теперь пролетариат знает, кто его наиболее опасный враг, маскирующийся в тогу добродетели.

Не могло командование не замечать этих сборищ. В конце марта Либкнехта вызвал подполковник и довольно мягко напомнил о тех предупреждениях, которые ему сделали во время призыва в военном управлении. Он ответил, что ему все это известно, что он все понял, что у него хорошая память — повторять ничего не надо. А в апреле на эту же тему заговорил старший лейтенант — командир его роты. Этот был погрубее и прямо заявил, что знает обо всех его «проделках» и что требует прекратить «пропагандистские штучки». Еще сказал, что тем, кто с ним «якшается», не поздоровится, с ними он расправится просто — штрафной батальон льет по ним слезы.

Напуганный последней угрозой, он просил солдат по возможности быть осторожными, не собираться вместе больше нескольких человек. Но они только отмахивались — пуля-то везде догонит, что здесь, что в штрафном — чего там беречься! И прибегали к нему целыми подразделениями при первой возможности.

На Западном фронте шли весенние дожди, солдатские сапоги шмякали по грязи, люди мокли и не имели где просушиться, но шли к Либкнехту в казарму, иной раз под ливнем и грозой. Шли не только, чтобы послушать его, посоветоваться с ним, прочитать письмо, полученное из дому, — шли, чтобы порадовать его пирогом, присланным матерью, поделиться посылкой, полученной от жены. Он не смел отказываться от солдатского угощения — они приняли бы отказ за кровную обиду.

От дождей у него ныло тело, но он работал наравне со всеми, строил стратегическую дорогу, наотрез отказываясь от помощи, которую ему постоянно предлагали товарищи. Он быстро исхудал, его округлое лицо удлинилось, печать измождения легла на него. Всегда оживленные глаза глядели теперь утомленно и грустно. Он был придавлен всем, что успел увидеть.

В этот дождливый холодный день, ничем не напоминавший мягкий климат Франции, он получил из дому посылку и письма от жены и детей. Он всегда любил читать их письма, а здесь, на фронте, любая весточка из дому была для него праздником.

Он не писал жене уже несколько дней — изнурительный, непривычный труд в эту изнурительную, совсем не весеннюю погоду лишил его сил, и он едва добирался до нар поздно вечером и старался тут же заснуть, как только наступала тишина.

Тишины, правда, становилось все меньше и меньше: артиллерийские бои на этом участке фронта велись интенсивно, а теперь к звукам канонады прибавился еще постоянный и противный гул аэропланов.

Он начал писать ответное письмо жене. Он не стал внушать ей, что тут тишь да гладь, а написал письмо среднее между правдой и ложью, слегка приукрасив свое фронтовое бытие.

«…Несколько раз мы имели возможность наблюдать здесь довольно хорошо артиллерийские бои, которые за последнее время ведутся с большой силой», — сообщил он и тут же поблагодарил за присланные вкусные вещи и очень просил не присылать ему ничего больше, потому что «…ведь вам самим деньги очень нужны…».

Письмо было не очень длинным — он объяснил это тем, что пишет поздним вечером и их уже загоняют на ночлег. Письма сыновьям получились еще короче, но он не мог позволить себе сегодня потратить все силы на личные письма — по плану, составленному им для самого себя, ему необходимо было еще успеть написать большую и важную листовку, которая завтра по конспиративным каналам должна уйти в Берлин.

Он писал эту листовку и думал, что в Берлине почти никто не остался на свободе, и печатать листовки становится все трудней и трудней.

«Кому обязан немецкий народ новыми бедствиями? — писал он. — От кого он должен требовать отчета за новые гекатомбы жертв, которые теперь будут нагромождены?..»

Страстно объяснял он народу, как от него скрывали темные, закулисные дела, махинации империалистов, которые ввергли миллионы людей в мировую бойню. Он писал, что еще в марте можно было начать переговоры о мире, но и эту возможность скрыли от немецкого народа. «…Англия протянула руку, но жадность и алчность немецких империалистов ее отвергла. Обнадеживающие усилия к заключению мира были сорваны германскими кругами, заинтересованными в крупных колониальных завоеваниях, в аннексии Бельгии и французской Лотарингии капиталистами, сидящими в крупных немецких судоходных компаниях, поджигателями войны из германской тяжелой индустрии».

Он ответил на вопрос — кому обязан немецкий народ продолжением чудовищной войны? «Только несущим ответственность безответственным элементам в собственной стране!» Нет и не может быть мира между трудящимися и капиталистами, не Франция, Англия, Италия, Россия являются врагами трудящихся масс. «Главный враг каждого народа находится в его собственной стране! Главный враг германского народа находится в Германии: это германский империализм, германская военная партия, германская тайная дипломатия. Этого врага в собственной стране должен побороть немецкий народ… Достаточно, более чем достаточно резни! Долой поджигателей войны по эту и по ту сторону границы!